Шутовской хоровод. Эти опавшие листья. Олдос Хаксли
беспокойным огнем. Лоб у него был крутой, нос длинный и острый, губы непропорционально большие и толстые для костлявого скуластого лица.
– Вот именно, вот именно, – сказал мистер Олбермэл своим сочным голосом. Это был кругленький гладенький человечек с яйцевидной головой; в его манерах была напыщенная торжественность старого мажордома, которую сам он, видимо, считал весьма аристократической.
– Я задался целью возродить все это, – продолжал Липиат, – возродить масштабы и мастерство старых мастеров.
Когда он говорил, он чувствовал, как его заливает волна теплоты, его щеки пылали, и горячая кровь пульсировала в его глазах, словно он выпил глоток бодрящего красного вина. Его собственные слова возбуждали его, он размахивал руками, как пьяный, и он действительно был точно пьяный. Он чувствовал в себе величие старых мастеров. Он мог сделать все, что делали они. Не было ничего, что было бы ему не по силам.
Яйцеголовый Олбермэл сидел перед ним, безупречный мажордом, раздражающе невозмутимый. Олбермэла тоже следовало бы заставить гореть. Он еще раз стукнул по столу и снова взорвался.
– Такова была моя миссия, – кричал он, – все эти годы!
Все эти годы… Время обнажило его виски; высокий крутой лоб казался еще выше, чем он был на самом деле. Теперь ему было сорок; юному бунтарю Липиату, объявившему некогда, что никто не может создать ничего дельного после тридцати лет, было теперь сорок. Но в минуты неистовства он забывал о своих годах, он забывал о разочарованиях, о непроданных картинах, о ругательных отзывах.
– Моя миссия, – повторил он, – и будь я проклят, если я не сумею ее выполнить!
Кровь горячо пульсировала в его глазах.
– Безусловно, – сказал мистер Олбермэл, кивая яйцом. – Безусловно.
– А как все измельчало в наше время! – продолжал с пафосом Липиат. – Как банальны сюжеты, как ограниченны возможности! У нас нет ни художников-скульпторов-поэтов, как Микеланджело; ни художников-ученых, как Леонардо; ни математиков-придворных, как Бошкович; ни композиторов-импресарио, как Гендель; ни всесторонних гениев, как Рен. Я восстаю против этой унизительной специализации. Я один противостою ей своим примером. – Липиат поднял руку. Он стоял, как статуя Свободы, колоссальный и одинокий.
– Однако же… – начал мистер Олбермэл.
– Художник, поэт, композитор, – не унимался Липиат. – Я все вместе. Я…
– …имеется опасность – как бы это сказать – распылить свои силы, – настойчиво продолжал мистер Олбермэл. Он незаметно посмотрел на часы. Разговор, по его мнению, слишком затянулся без всякой к тому необходимости.
– Современным художникам угрожает гораздо большая опасность, – возразил Липиат. – Опасность застоя и медленного умирания. Разрешите мне поделиться своим опытом.
Что он и сделал, весьма многословно.
В выставочном зале, окруженный лодками, видами венецианских каналов и устья реки Форт, безмятежно