Другая, следующая жизнь. Светлана Федотова-Ивашкевич
сами тащат меня за порог, если уж им так хочется.
Никто не завизжал. Хозяйка деловым баском стала отдавать какие-то приказания. Явно, эта ситуация была обычной. «Здесь ко всему привыкли», – говорила мне тетенька Турова, побывавшая во время своих странствий и в доме терпимости тоже. Устроилась она туда горничной не просто так, а с тайной целью. «Хотелось мне, голуба, хоть одну заблудшую овцу спасти, – говорила она, – тогда на небе еще больше почестей оказывают. А разговору-то одного мало, надо, чтобы из лап порока кого вырвать, минимум три дня подряд беседовать. Вот я туда и подрядилась».
– Спасла, тетенька? – спрашивала я.
– Думала, что спасла. Была там одна беленькая, да пригоженькая девушка. Работала она раньше нянькой в господском доме. Полюбилась она господскому сыну. А уж та его как кошка полюбила. История известная, да всегда печальная. Когда брюхо-то обнаружилось, от места ей сразу отказали. Какие-то деньги были, на них и жила. Приходила к их дому, плакала, да только дальше порога ее не пустили. Родила в поле. Ребеночка на крыльцо сиротского дома подкинула с записочкой: «Люди добрые, воспитайте Христа ради» – и пошла топиться. Да не дошла. Страшно стало, решила сначала напиться допьяна. И пошло-поехало.
Девицу-то угощали, а потом на сеновал или еще куда. К хозяйке ее уже жандарм привел: дополнительные безобразия ему в околотке ни к чему. Раз уж так случилось, пусть работает с билетом. Когда я в этом доме убираться начала, она уже три года там работала. Век таких женщин короток – пять, максимум семь лет, и на погост. Их же ведь бьют, голуба, смертным боем. Да и болезни всякие, прости господи… Яма, одним словом, выгребная яма – долго там не проживешь.
Стали мы с ней беседовать. Вернее, говорила одна я, она больше молчала. Я ей и про Марию-Магдалину рассказывала, и про то, что на небе за одну раскаявшуюся грешницу сорок праведников дают, и про малюток, которые умирают, как мухи, в сиротском доме, потому что нет там за ними ухода. Искала я ту ноту, которая затронет ее душу, и нашла – достоинство. Все-таки она была с понятием. Все эти мерзости, что с ней делали разные мужчины, иногда по шесть-семь за ночь, не умаляли ее. Они не задевали ее сердца и были всего лишь деталью атмосферы. Кто-то живет в Африке и его кусают москиты, кто-то в Сибири и потому в мороз кутается в тулуп, а вот она – в доме терпимости, и тут приходится жить вот так. В то же время чулок с дыркой очень даже ударял по ее достоинству. Такая причудливая у нее была внутренняя конституция.
Потихоньку стала я ей говорить, что ведь она и грамоту знает, и совсем на товарок своих не похожа, что она совсем другая и сможет начать жить заново. И чувствовала я, что слова мои произрастают в ней, как цветки мать-и-мачехи апрельским днем. Стала она более опрятной, да и клиентам начала дерзить: то не буду, с этим не пойду. А раньше-то была совсем безответная и бессловесная. Хозяйка только диву давалась такой внезапно проснувшейся строптивости, а я радовалась: мне все это казалось признаками выздоровления. «Очнется, родимая», – думала я. Да, как потом оказалось, зря.
Однажды она пошла к дому, в котором она в няньках работала, да и повесилась там под окнами.
– Так