Обручник. Книга вторая. Иззверец. Евгений Кулькин
постояли возле одного питейного заведения. Посмотрели, как увозом гостей занимается вышибала, и Виктор произнес:
– Каждый должен заниматься своим делом. Тогда не будет ничего разнотычного, что порой не дает нам возможности вникнуть в какую-либо суть.
И он сказал, главное, что человек никак не может простить себе подобного, ибо считает, что в хоть в чем-то, но лучше.
И чем больше говорил Курнатовский, тем больше Коба убеждался, что за таким люди не пойдут.
Нет в нем той вождистской, в его понимании, основательности. И судьба у него, как вздувшаяся вена, была как бы на поверхности. И вместе с тем, где-то внутри ее, тихо постанывал пульс, пропуская необходимое количество не очень гордой крови.
– Надо крепить существующие связи, – наставлял Виктор. – Добиваться, чтобы они имели военный смысл. А меняющиеся вкусы не должны отражать вот это…
Он – увертливым жестом – изобразил многоточия уроненных на клавиши пальцев.
– Итак, – сказал он, – будем держать друг друга в поле зрения.
А когда тот, кто так и остался безымянным, сгинул, произнес:
– Это переодевшийся под рабочего шпик.
И, что удивительно, оказался прав.
5
– Если в тебе ничего не сломано, то это еще не говорит, что ты способен жить дальше.
Тишина под корень подъедает это утверждение Мота – первого московского знакомого Макса – акробата, иллюзиониста, еще там какого-то циркового привереды, как он говорит о себе сам.
– У человека, – продолжает Мот, – не должна обрываться связь с землей, с теми соками, которые питают ту предположительную сломанность.
Он чуть-чуть подколупывает ногтем свою заживленность на левой руке и говорит:
– Так на чем я остановился?
А-а! На способности жить дальше.
Интересно!
Нет, не жить.
Он низует одно понятие на другое, а сам готовится к новому трюку, которым, как ему кажется, оправдается его неминуемая гибель.
Мот научился взбираться по отвесной стене с помощью каких-то присосок.
А на дворе умирающая драма зимы заняла слишком много времени. Она сумела осопливить март, морозом ввести в поджарость разомлевший было апрель. И оттого, наверно, едва начавший оживать май, дышал холодным настоем прошлогодней прели.
Мот не первый человек, с которым Волошин пожелал свести дружбу.
Первым был тоже студент по фамилии Чудин. Который, как мог, оправдывал свою фамилию. Но дочудить до конца ему не удалось, его арестовали.
При этом он выкрикивал что-то из классики, типа: «Тираны мира, трепещите».
Но трепетал сам в полуобъятьях двух полицейских, которые волокли его, как он когда-то определил название арестантского фургона, к «карете вечности».
Почти что помелом, обмели вокруг Чудина тех, кто разделял его мысли, но Волошина не тронули. Больше, наверно, оттого, что он до конца еще не успел раскутать прелесть студенческой жизни.
Только как-то раз один из университетских доброхотов ему сказал:
– Вы хотите юридическую