Искушение Агасфера. Эдуард Павлович Просецкий
Эстер. – Благородный рыцарь, не желая посягать на целомудрие дамы, кладет между ею и собой его боевой меч. Ты можешь положить между нами свой посох.
«Inter mallium et incudem»[9] поразившись, что беспрекословно выполняет желание женщины.
В голове его шумело от выпитого вина, разбушевавшаяся стихия за окном словно бы скрывала происходящее с ним от людей и самого Творца; когда же, очутившись в постели, он ощутил бедром упругое прикосновение призывного женского тела – разнузданная плоть затмила его разум и разорвала в клочья оковы морали; под раскаты грома и тревожный перезвон церковных колоколов, прерывчато долетающих со стороны Бурга как защита от дьявольщины в Вальпургиеву ночь, – он понял, что стремительно падает в жутковатую и желанную пучину греха.
Похоже, Эстер сразу почувствовала это: решительно повернувшись к Фергаасу, она с порочным смешком отбросила посох, уселась на монаха и проворными движениями курицы принялась разгребать его одежду, добираясь к телу.
Потом теплая влажная теснина поглотила доминиканца, ликующая женщина вознеслась над ним, как ведьма на помеле: в мертвенных всполохах молнии проявлялось вдруг прекрасное и пугающее лицо ее в победительном оскале наслаждения, волосы бешено вихрились словно на ветру, и Фергаас узнал ветер Иудейской пустыни, пахнущий иссохшими травами и накаленными камнями. Истребляя женщину лаской и поцелуями, сплетаясь с нею в безысходных объятиях, он оторвался, наконец, от земли и испытал давнее, единожды пережитое за долгую жизнь ощущение совместного полета сквозь пепельную вечность, и почти узнал качающееся перед ним на подушке в муке наслаждения женское лицо и подвластное его рукам гибко-податливое тело…
– Фергаас, – стонущим голосом проговорила она, остывая после их долгого, взаимоистребляющего единения. – Ты целовал меня не как распутную девку, а как возлюбленную… Почему?
– Потому что я любил тебя, – признался доминиканец.
– Я тоже любила тебя.
– Ты молода и красива, а я стар и безобразен. Разве можно меня полюбить?
– Не знаю, – призналась она. – Когда мы полетели в вечность, я увидела сверху храм Иерусалимский, и поток Кедрона, и беседку в саду над обрывом… И мне показалось, что я любила тебя всегда…
«Не иначе – ведьма», – ужаснулся монах, потому что женщина знала то, чего не должна была знать.
Под утро, когда окончательно выветрились из головы винные пары, а рассвет, поправ священное таинство ночи, уже предвещал грубую реальность начинающегося дня, – доминиканец испытал столь глубокое раскаяние за все случившееся, что краски жизни померкли для него и время остановилось.
«Помилуй меня, Боже, по великой милости Твоей и по множеству щедрот Твоих изгладь беззакония мои, – мысленно повторял он Пятидесятый псалом, и слезы жалости к самому себе выступали у него на глазах. – В особенности омой меня от беззакония моего, и от греха моего очисти меня. Ибо беззакония мои я сознаю, и грех мой всегда передо мною. Тебе, Тебе единому согрешил я, и лукавое перед очами Твоими сделал…»
Утомленная
9
Между молотом и наковальней (лат.).