Отрочество 2. Василий Панфилов
зады трактира.
Меряя шагами московские улицы, подставлял разгорячённое лицо дождю и ветру, перепрыгивал лужи и раз за разом переживал случившееся. Бабка это чортова… и не важно, провокаторша это полицейская или так… из верноподданных дур. Первая, так сказать, ласточка.
Глаза полицейского агента, обещающие скорую встречу… старуха-гарпия, да р-революционные студенты с Сергеем Сергеичем… Вождёнок, мать его!
Такие, ничтоже сумнящеся, приговаривают к смерти даже и собственных товарищей – по малейшему подозрению, за недостаточностью рвения, за пропажу пёсьей преданности в глазах. Не Революции им важна и тем паче не результат, а их место в Революции, строчки в учебниках, собственные бронзовые бюсты когда-нибудь потом, в светлом будущем. Фанатики, повёрнутые на идее и собственном величии. На идее собственного величия.
– А ещё чахотошный! – вырвалось у меня вслух, и я даже огляделся по сторонам, засмущавшись. Но, слава Богу, улица по непогоде пустая, и лишь редкие прохожие спешат, натянув шляпы и подняв воротники, да жмутся под козырьками и навесами дворники и разносчики, дожидаясь окончания дождя.
Вырвалось и вырвалось, но почему-то – в голове занозой под ногтем застряло.
– Точно! – остановившись, прищёлкнул пальцами, и пошёл дальше, замедлив шаги. Личность психопатического типа, с болезненным самолюбием… и я, обложивший его хуями… а ещё страх, выметший всех четверых из трактира. Не простит! Не тот человек. И чахотка, то бишь не затаится, а может наотмашь – здесь и сейчас! Просто штоб не одному помирать.
– Тьфу ты! – досадливо плюнув на растекающееся по пузырящейся луже конское яблоко, попытался убедить себя, што – ерунда всё!
Но как-то не убеждалось. Такие вот Сергеи Сергеичи, они за всё хорошее против всего плохого, но как-то так выходит, што борьба их ведётся вроде как против самодержавия, а по сути – с собственными товарищами. За место в иерархии стаи, за иное толкование священной для них идеи, за…
… и главное, падлы такие, не тонут! Как говно. Стреляют, утверждают приказы товарищам по движению, и живут, даже и с чахоткой. Только глаза гипнотически пучат, да речи произносят, свято уверенные в собственной нужности. А такие, как Глеб – под пули полицейских, на каторгу, в тюрьмы.
Домой пришёл совершенно мокрый, пахнущий рвотой и почему-то псиной. Татьяна, приняв чуть не насквозь промокшую верхнюю одежду и обувь, споро унесла их сушиться, ворча и причитая.
– Я ванну набираю, Егор Кузьмич! – донеслись безапелляционные её слова, и тут же раздался звук открываемых кранов в ванной, – И может, коньяку прикажете?
– Чаю! – передёрнул я плечами при одном упоминании алкоголя, и Татьяна, выказав глазами недоумение и несогласие, принялась хлопотать.
Несколько минут спустя я лежал в ванной, а на специальной подставке стоял стакан в серебряном подстаканнике, в котором плескался крепченный, едва ли не дегтярного цвета чай. Отхлебнув, поморщился чутка – сладкий! А знает же… впрочем, как лекарство – самое то.
Днём коротал время,