Враги креста. Валерий Иванович Лапковский
и повести, замечены Тургеневым и Толстым), а Ницше с неменьшим философским удовлетворением наблюдал, как старая торговка на рынке выбирает для него крупную гроздь янтарного винограда.
«Размашистые рыцарские вкусы польского шляхтича, ‒ писал Леонтьев, ‒ ближе подходят к казачьей ширине великоросса».
В «царстве общих мест» (Ж.-П. Сартр) стало привычным сопоставление аналогичных идей в творчестве немецкого и русского писателей. Об этом говорили (сообщая, как выразился бы Стерн, столь невероятную, хотя и бесспорную истину), начиная с В. Соловьева: «В своем презрении к чистой этике и в своем культе самоутверждающейся силы и красоты Леонтьев предвосхитил послушника и оптинского монаха»14, и кончая журналом «Вопросы истории»: философия Леонтьева «отдает… доморощенным ницшеанством, заявившем о себе до появления учения самого Ницше»15.
Несомненно, вопрос о независимом друг от друга формировании миросозерцаний Ницше и Леонтьева16 определяется понятием алиби. В работах Леонтьева ни разу не встречается имя создателя «Генеалогии морили», как, например, фамилии Шопенгауэра или Э.фон Гартмана (которого Ницше и Леонтьев терпеть не могли). То же самое можно сказать и о книгах Ницше, где совсем не упоминается автор «Востока, России и славянства».
Оба шли нехоженными тропами, зная, что их литературная деятельность преждевременна. Отсюда «лазурное одиночество» Ницше. «Мне надоело быть гласом вопиющего в пустыне», ‒ срывалось у Леонтьева17.
Не ясно, однако, почему Леонтьев все же ничего не ведал о «душе самой мудрой, которую потихоньку приглашало к себе безумие»: В. Соловьев и Л. Толстой (с ними Леонтьев поддерживал просторные контакты на уровне личных встреч и публицистической полемики) печатно поносили декадентские каденции Ницше. В «Оправдании добра» (вышедшем при жизни Леонтьева) В. Соловьев дал «радостной науке» Ницше негативно поверхностную характеристику, что, кстати, не осталось незамеченным для Н. Бердяева.
В. Соловьев как-то сознался, что находит Константина Леонтьева «умнее Данилевского, оригинальнее Герцена и лично религиознее Достоевского»18. Употребив гегелевский фразеологизм, он сделал вывод: «Леонтьев представляет необходимый момент в истории русского самопознания.19
В 1922 г. журнал «Печать и революция» (№2) обмолвился о духовном родстве Герцена и Леонтьева. В наши дни в Герцене обнаруживают нечто имманентное С.Кьеркегору20.
Идеалом Кьеркегора был «рыцарь веры Авраам», праотец, к которому люди приближаются «со священным ужасом». Библейский патриарх занес нож над своим чадом, чтобы принести его в жертву, когда этого захотел Бог.
Леонтьев с восторгом говорил, как один из современных ему старообрядцев зарезал сына, ссылаясь на веление Господне. (Позднее эту историю пересказал ученик Леонтьева В.В. Розанов).
Ницше импонировали «философские крохи» Кьеркегора.
Но Кьеркегор старался верить в Бога.
А Ницше?
Обычно хватаются за принадлежащий ему надоедливый