Хата за околицей; Уляна; Остап Бондарчук. Юзеф Игнаций Крашевский
Мотруне, чтоб ей было с кем хоть словом перекинуть.
Янко задумался, покачал головою и длинными руками начал колотить себя в грудь, думая возбудить движение застывшей крови.
Казалось, он не принимал никакого участия в положении Тумра. Из-под обмерзших ресниц урода выкатилась слеза, кто знает, сострадание ль выжало ее или трескучий мороз? И последнее, кажется, вернее: дурачок одет был в лохмотья, изорванная свитка едва прикрывала его тело, соломенная шляпа, найденная в куче сору, торчала на голове, на необутых ногах замерзла грязь.
– Ха, ха! А если ей чересчур весело будет со мною? Если она, ну, понимаешь, полюбит меня? Такого красавца, как я, полюбить нетрудно. Что ж? Ты не боишься меня?
– Эх, брат! Видно, правду люди сказали: чужое горе – людям смех. Можешь пособить – пособи, не можешь – не смейся, – сурово добавил цыган.
– Чем же я пособлю? Попробую, да с моей подмогой далеко не уйдешь. Мне самому нелегко уйти из избы. И мне не больно весело жить с братьями, видишь, как одевают, бьют, голодом морят. А проведают, что я к вам хаживаю, – беда!..
– Так тебе у них нехорошо? – сказал цыган после минутного молчания.
– Ха, ха, ха! Мой милый, неужто ты думаешь, что у тебя лучше будет?.. Уж как ни вертись, от своей судьбы не уйдешь: она на плечах, крепко вцепилась, не скинешь… А своя изба, брат, лучше княжеских палат, я в ней родился, там была у меня и мать, – прибавил Янко, опустив голову и понизив голос.
Последние слова невольно сорвались у него с языка, за ними последовал тяжелый вздох, на глазах блистали слезы, и Янко стал говорить умно и важно.
– Послушай, – сказал он совершенно другим тоном, – избы своей для тебя не брошу, где родился, там и умру, а перестань я работать на братьев – выгонят, выгонят и на порог не пустят. А твоему горю и без того я пособлю.
– Как же?
– Буду служить и им, и вам. Правда, колотить будут больше, что за беда! Я привык уж, слава Богу. Каждую ночь буду заходить в твою избенку, а чтоб не заприметили, буду спать в мякиннике… холодновато, правда, ну, да не замерзну, даст Бог.
– Не вытерпишь, Янко.
– Уж я про то знаю, – с уверенностью произнес Янко. – Это мое дело. Удастся, принесу Мотруне дров, да хлеба ломоть… Ступай в Рудню, не горюй.
Дурачок опять засмеялся глупым, язвительным смехом.
– Награди тебя Бог! – произнес цыган.
– От вас не дождешься награды. Я богат, мне платить не надо! Понадобился же тебе дурачок, да еще буду твоим благодетелем! Батюшки! Дурачок-благодетель! Славно! Ай да дурачок!
Говоря это, он ловко забросил мешок на плечи, прошел несколько шагов и закричал цыгану:
– Не печалься, брат, все сделаю, что надо, в обиду вас никому не дам. О, Янко большой пан! Ха-ха-ха! Юродивый благодетель!
И он загорланил песню и потащился вдоль улицы по колена в грязи.
Цыган воротился домой и стал собираться в дорогу.
– Я говорил о тебе с Янко, – произнес цыган, когда сборы были кончены. – Он тебе помогать станет. Во всем селе одна честная душа!..
Цыган и его жена проплакали целую ночь, прощание было печально, но и тут явились утешения, облегчающие горькие минуты душевных страданий.
Мотруна