Большие снега. Геннадий Прашкевич
отпето,
и звенит, гудит часами
под глухими небесами —
вьюга.
Я много лет скитался
в краю сухих белил,
обламывая пальцы,
тропу свою торил,
и там, где низкий берег,
под шапкою лесов,
стрелял пушистых белок,
и грелся у костров.
Единственный хозяин,
закон тайги я знал:
ловушек зря не ставил
и зверя уважал,
но снег ложился густо,
стелил тропу мою,
и было пусто-пусто,
и грустно, как в раю.
Согрели плоские бока никелированные лужи
и день течет, как облака, неимоверно сжат и сужен.
А в дымном хаосе берез, меж вздорных высохших сережек
еще живет смятенье рос и заблудившихся дорожек.
И я когда-то их топтал, искал, надеялся и верил,
что встречу среди рыжих скал седого сказочного зверя.
Возьму руками, без свинца, не зря ведь чтил я Гагенбека.
Но у дорожек нет конца, а зверь бежит от человека.
Наваждения исчезли,
как далекое окно,
за которым были песни,
а сейчас совсем темно.
Я вернулся, я вернулся
в город, темный от дождей,
в город очень узких улиц
и высоких этажей.
По аллеям мокрым шляюсь,
это снова детства дни,
ничему не удивляюсь,
чем меня ни удиви.
Но, приглядываясь к лицам,
все тяну, тяну, тяну
тот момент, когда ресницы
нарушают
тишину.
О, за мгновение, пока
в мои глаза летела капля,
я прожил жизнь – любил и плакал,
и видел дождь и облака.
Но капля пала на глаза
и вновь я тронут тайной жуткой:
как уместилась жизнь моя
в таком коротком промежутке?
Мой тополевый Томск —
томительная пристань,
текущая, как воск,
бегущая, как выстрел.
На площадях твоих
я плыл, как на триреме,
среди дождей густых,
остановивших время.
И за твою печаль,
за тайные вечери,
спасибо, мой причал,
скрипучие качели.
Спасибо за метель,
за то, что гнал по свету,
за руки тополей,
салютовавших свету.
В удаляющемся свисте,
как ударил карабин,
воздух в шорохах и листьях
облетающих рябин.
Влажной лапой гонит тучи
ветер прямо над рекой.
Я держу в руках, как случай,
свой нечаянный покой.
Я давно уже не чаял
так смеяться, так любить,
жечь костры, бродить ночами,
не вино, а воздух пить.
И пускаться без оглядки
по течению реки,
по которой щеткой гладкой
волновались тростники.
А надежды и записки
оставлять