Слепец в Газе. Олдос Хаксли
убийственно, если не считать какого-то обреченного безмолвия, по-стеклянному хрупкого, которое пророчески возвещало о наступлении тьмы. Черные ветви мучительно колебал ветер, и они заслоняли звезды, а воющий буран ранил снежинками, как стрелами.
Дядя Джеймс перевернул страницу «Таймс». «Ритуалисты и кенсититы опять борются, каждый за свои права, – с удовольствием заметил он. – Пускай перегрызутся. «Мистер Чемберлен в школе при университетском колледже». Что еще понадобилось старому черту? Церемония открытия мемориальной доски погибшим в Англо-бурской войне. Свыше ста парней отправили на фронт, и двадцать из них пали смертью храбрых, отстаивая честь империи в Южной Африке. (Аплодисменты!) Обманутые дураки», – подумал дядя Джеймс, который всегда страстно защищал буров.
Чучела посреди настоящих коров на пастбище, огромные рога, парусовидные, сбившиеся космы палено-рыжего цвета, любопытные, чашка из-под чая. Энтони закрыл глаза, дав волю фантазии. Heт, твердил он со всей решимостью, надеясь побороть в себе грохот колес. Он заградил дорогу ужасу, наотрез отказываясь узнавать быка. Но была ли от отказа какая-либо польза? Колеса все еще грохотали. А как ему было стереть из памяти то, что этот бык справа тридцать четвертый у стрелки рядом с Клэпхемом? Число всегда оставалось числом, даже по дороге к… Но считать казалось позорным, таким же пошлым, как газета дяди Джеймса. Счет был сродни трусости, предательству. И все же то, о чем им оставалось думать, было еще страшнее. Может быть, более противоестественно.
«Что бы мы ни думали или продолжали думать о причинах, о необходимости и оправданности войны, ныне благополучно завершившейся, я думаю, у нас есть право чувствовать глубокое удовлетворение от того, что в час, когда страна призвала своих сыновей к оружию, лучшая часть нации откликнулась на ее зов…» С лицом, пышущим негодованием, дядя Джеймс отложил газету и взглянул на часы.
– Опаздываем на две с половиной минуты, – сердито сказал он.
«Будь это на сто лет позже, – подумал мистер Бивис. – Или на десять лет раньше, нет, лучше на двенадцать-тринадцать. На первом году их свадьбы».
Джеймс снова посмотрел в окно.
– Еще по крайней мере миля до Лоллингдона, – закончил он.
Его пальцы потянулись к хронометру в кармане жилета, словно к ране или больному зубу. Время ради себя самого. Время, всегда диктующее, повелевающее, существующее для того, чтобы смотреть и узнавать, который час.
Колеса стучали все медленнее и медленнее, пока их однообразный грохот не стал почти невнятным. Послышался визг тормозов.
– Лоллингдон! Лоллингдон! – затянул кондуктор. Но дядя Джеймс уже спрыгнул на перрон.
– Быстрее, – кричал он, скача вперед на своих журавлиных ногах по платформе, вдоль которой еще двигался поезд. Его рука снова потянулась к той таинственной язве, продолжавшей грызть его совесть. – Быстрей!
Внезапное негодование прожгло мозг его брата. «Зачем он торопит меня?»