Белые одежды. Не хлебом единым. Владимир Дудинцев
ставим. И партнер не сводит глаз. Мы обдумываем ходы и за голову хватаемся, когда партнер удачно пойдет. Представь, он мне вчера поставил какой мат! Я уже почувствовал за пять ходов. Он говорит: мат, и я вижу – безвыходное положение. И сдаюсь. И руку ему пожал. А как они в действительности стояли – черт их знает. Ни тебе, ни мне не узнать.
– Ну, ты все-таки поэт.
– Но если б ты видел свое лицо, Федя! Ты ее сильно любишь. Я ее знаю, хорошая девочка. Как ты ушел, я сразу сочинил стихи…
– Ну давай же!
– Вот слушай…
И новым, плачущим голосом Кондаков начал читать:
В руках – коса послушной плетью,
В глазах – предчувствие беды, —
Как будто бы на белой флейте
С тоскою трогаешь лады…
Я сердцем слышу этот вещий
Твоей безгласной флейты плач.
Но завтра снова будет вечер,
И ты войдешь, снимая плащ…
Нет, ты скажи, какую цену
Ты отдала за наш кутеж?
Какую страшную измену
На эту музыку кладешь?
Трубка замолчала. Они оба долго не говорили ни слова. Потом поэт угрюмо спросил:
– Ну как?
– Хорошо, – сказал Федор Иванович. Вернее, с трудом выдавил. – Почему флейта белая?
– Была сначала черная. Потом тихая. Тебя это задело?
– Я просто так. Просто подумал: в стихах не должно быть точных адресов.
– Ага, кажется, честно заговорил. Прорвало наконец. Значит, белая флейта – адрес точный? Давай дальше. Какой адрес будет менее точным? Черная флейта?
– Автору виднее.
– Опять ушел. Темнила…
Вот какая беседа по телефону произошла у него в эту ночь, и он не мог заснуть до утра. Хоть он и решил быть Миклухо-Маклаем и несколько раз уже заставлял себя, отбросив оружие, лечь на берегу опасного острова, сон все-таки не шел к нему. Поэт все в его голове перемешал, внес неразбериху.
Незаметно наступил рассвет, и за открытым окном в прохладе и пустоте вдруг зачирикали три или четыре воробья. Федор Иванович, крякнув с сердцем, вскочил с постели и вышел на крыльцо. Его словно окатило родниковой водой – так резка была утренняя свежесть. Чувствовался конец сентября.
Сжав кулак, он нанес несколько ударов в воздух – вверх, вперед и в стороны – и, сбежав с крыльца, бодро зашагал к парку. Эхо его шагов отскочило от каменных стен. Хоть чириканье воробьев стало дружнее, пустыня не просыпалась. Ни вокруг институтских корпусов, ни в аллеях парка не было видно ни одной человеческой фигуры.
«Модильяни… – думал Федор Иванович, стараясь понять причину ночного звонка Кондакова. – Он неспроста позвонил. Но при чем тут Модильяни? Модильяни передает в женщине то, что понятно в ней многим. Он лишает ее индивидуальности. Вынул из нее самый главный алмаз…»
И по свойственной многим мыслящим людям манере он тут же вцепился в мысль, которая еще только начала сгущаться, показала ему свой не совсем определившийся край. «Синий чулок… Как зло было сказано. Может, он это потому, что сам не может мыслить и беседовать в этом плане? А там