Гойда. Джек Гельб
ни к чему, – Вяземский пожал плечами. – Гляжу да радуюсь за отпрыска твоего. И года ещё при дворе не служил, а уж на пиру да на казнях государь видеть его хочет чуть ли не так же часто, как тебя, Алёш.
– И что в том такого? – спросил Басманов, чуть сведя густые брови.
– Да право, в самом деле? – Афанасий вновь пожал плечами да, отряхнув снег с сапог, обошёл Басманова. – Одно просто мне покоя не даёт – помоги мне, дружище – ослаб разум мой, память решетом. Сколько ты царю служишь?
– Третий десяток, – ответил Алексей.
– Так много? – будто бы подивился Вяземский. – Уж то почти вдвое больше, нежели возраст сына-то твоего. Я бы на месте твоём, Алёшка, благодарил Бога, что сын твой того ж расположения добился за минувшую осень да сию зиму.
С этими словами Афанасий положил руку на плечо ратного своего товарища, да Басманов отстранился, окатив князя таким взглядом, что под ним, казалось, трава бы сгнила, обратившись пылью.
– Видать, – ответил Алексей, – не дурно я служил, раз сын мой заочно уж и полюбился государю. Неужто ты, Афонь, уж изъелся желчной завистью, раз Федька боле твоего вхож в царские палаты?
– Ты гляди, как бы он не поплатился за язык развязный да скверный нрав свой. А то гляди, и не вернётся из палат сих, – ответил Афанасий.
Усмехнулся Алексей, углядев, как двое конюших выводят лошадь его. Пошёл Басманов навстречу им, да обернулся с широкою улыбкой.
– От потеха мне с того, что ты уж припугнулся с отпрыска моего безбородого, – ответил Алексей.
На том и разошлись да помчались ко распахнутым воротам. Плащи наполнялись холодным ветром, точно паруса, уходящие в дальние воды, снег будто пеною разлетался под мощными ударами копыт.
– Гойда! Гойда! – возвещала чёрная свора всадников. – Словом и делом! Гойда!
Во мраке утопали сундуки, приставленные в дальних углах. Со шкафов тянулись лапами, точно у старых елей, кипы бумаги, что расходились и отбрасывали неописуемые узоры теней на стены. Письмена рассекали бумагу, сплетаясь в бесконечные переплетения мыслей. За столом прямо в этот поздний час вытягивалась ещё нить – она имела переплетенья с предыдущими посланиями, но сейчас она была преисполнена гнева и волнения. Первый порыв ярости ослаб, и Иоанн мог сдерживать дрожь, что преисполняла его, когда ему приходилось писать эти строки.
«За что ты предал меня, Андрей?» – билось жуткими горячими импульсами в голове государя.
Эта мысль металась раненым зверем, рвалась, билась обломанными когтями о сам разум, изводила и не давала покоя с того самого мгновения, как Иоанн простился с Андреем. Сердце его знало и чётко твердило, что отныне не встретятся они боле, что эти узы, которые были крепче братских, навеки оборваны. Лишь сейчас в памяти Иоанна всплывало то, чего царь не хотел помнить. Он вспоминал застолья, с которых Курбский вставал и уходил, не откланявшись. Царь помнил, как утомлённый зрелищем казни искал взглядом подле себя Андрея и не находил, ибо тот покидал