Узлы и нити. Константин Кропоткин
смотрит вперед: носа комочек, смуглая кожа, черные глаза с поволокой, черные волосы волной над матово бликующим лбом, губы припухлые, как в поцелуе.
Муж с портрета смотрел на нее, а она, за столом сидя, смотрела в окно – мы же редко внимательны к тому, что окружает нас изо дня в день, нет же в том, вроде, ничего интересного, важного, ценного.
А в большом окне был не только родной палисад, засаженный стойкими сортами роз, колючими корявыми кустами, которые в летнюю пору взбухают, раскалываются на цветы, показывая нежно-розовое нутро. За невысоким забором, по другую сторону, был кусок чужого подзаросшего сада, лужайка, дом другой, старый тоже, довоенных еще лет, но отремонтированный недавно, с выкрашенными белым стенами, с нарядной красной черепицей. Там жил ее сын со своей гречанкой-женой, у них детей трое: девочка, мальчик и мальчик.
Средний ребенок у сына красив, как ангел, у ребенка огромные черные глаза, каштановые локоны, которые, как ни положи, все равно хороши будут. Глядит всегда смущенно, стеснительно, хоть и не очень умен, – говорит невпопад, как во сне, и ходит, словно с трудом, плетется, а не ходит.
За него ей, бабушке, было тревожно – но не так, чтобы очень уж сильно. Умным для счастливой жизни быть не нужно, умным трудно жить. Замечая все, терпеть приходится много.
А старшая девочка, с таким же, как у матери-гречанки большим ртом, сообразительна, подвижна. Она хочет быть во всем первой, упорно занимается в школе, ревнуя к успехам блестяще одаренную кузину, которая учится с ней в одном классе; старшая девочка сына не очень талантлива, но может быть когда-нибудь сделает хорошую карьеру – какую-нибудь, а будет ли счастлива – неизвестно. Что-то тяготит ее, ей почему-то вечно неловко. При встрече с ней, бабушкой, матерью папы, говорит она заученные слова.
А младший мальчик в этой семье, – некрасивый, маленький – и криклив был всегда, и верток. Умненький мальчик, в котором слишком много глаз, много рта, и мысль в глазищах такая быстрая, что не всякому и поспеть – в школе он мог бы учиться и лучше, только кто ж их любит, умных слишком?
И вот бегали дети по лужайке перед домом своим, веселой гурьбой, и крик их словно с неба падал – бабушке все видно было из окна ее кабинета, из комнаты, принадлежавшей некогда ее мужу, врачу. Сидя за письменным столом, она посматривала на них, слышала через приоткрытое окно, занималась своими делами, жила своей жизнью.
Она была одна в своем доме. А у сына с женой-гречанкой был собственный дом.
Гречанка шила, вязала, готовила еду – жирную, но со сметаной, с йогуртом, как принято было в их семье, и тяжесть густых перченых блюд уравновешивалась у нее легкомысленной молочной кислинкой. Она была хорошей поварихой, хоть и на кухне неряшлива – если готовила, то всюду в беспорядке валялись ложки и ножи, чашки с тазами, куски еды, мелкие крошки.
Она и сама производила впечатление милой неряхи: маленькая, в больших кофтах, каштановые кудрявые волосы собраны в хвост прямо надо лбом, а пряди выпадают все время на лицо, на плечи, на уши. «Да, точно, да, именно», – говорила она мягко, чуть мяукая, улыбаясь большим своим ртом.
Все ли греки таковы? Или только она?
Она выучилась на библиотекаря, и в городской библиотеке, куда поступила работать, познакомилась с сыном старухи – будущим врачом, которого коллеги-девушки сначала приняли за ее родственника. Они похожи – хотя греческой крови в нем нет, а есть только чуточка крови еврейской. Он выглядел ей братом, а стал мужем. Отец девушки сказал, что не отдаст дочь без греческой свадьбы, без большой греческой свадьбы, на которую созовет всех родственников, включая дальних, с той, покинутой им, южной родины, на языке которой он уже едва говорил, а дочь его не говорила вовсе. Отец хотел, чтобы дочь его венчалась в греческой церкви, чтобы он вручил дщерь свою в руки мужчины, чтобы хор им пел, чтобы батюшка говорил, чтобы родственники, принаряженные, судили-рядили, чтобы все – как заведено в их роду, в их народе.
Выбора отец не оставил – единственная дочь, она привыкла исполнять его приказы, а мать ее, зная вспыльчивый характер мужа-грека, не перечила тоже. В этой семье все крутилось вокруг мужчины, хотя родители и притворялись, что дочка – красавица, умница – центр их частной вселенной.
Было, в общем, так, как сказал папа.
Грек-отец на свадьбе дочери много пил и шумел, мать-гречанка каталась круглым черным колобом, – бегала, хлопотала. Свои держались своих: свадьбу сыграли в ресторане родственника, тоже грека – и все было так, как положено было, как будто не север вокруг, а родной юг, милый сердцам бывших южан, сосланных и забытых.
Грек-отец ушел на пенсию со стройки, где в последние годы был бригадиром. Жена его, официально нигде не работавшая, мыла полы по гостиницам вплоть до самой свадьбы дочери. Муж дочери, парень этот, был чужд им и никогда не станет своим – нет ведь в нем греческой крови ни капли. Но зато он учен, зато будет достаток.
Греки хотели большую свадьбу – и свадьба пела, плясала. Мать дала сыну денег, сказав, что лишь в долг, но долга того он ей так и не отдал, а она и не спрашивала.
Греки хотели венчание – и была церемония в греческой церкви.