Вас пригласили. Шаши Мартынова
наперебой, веселя дам, а те не прятали широких улыбок за платками, то и дело вскипали шумным смехом, размахивали руками, запрокидывали головы и обнажали зубы, нимало не заботясь о светскости манер, о правилах хорошего тона, которыми я все еще, по старой памяти, давилась, как сухими хлебными крошками.
На сладкое подали великолепный ванильный шербет, и тут, к моему невольному ужасу, началось нечто совсем уж невообразимое: Лидан зачерпнул полную ложку этого десерта и протянул ее через весь стол Ануджне, попутно чуть не опрокинув пару бутылей, а та, прикрыв глаза и совершенно непристойно улыбаясь, приняла подношение пухлыми губами.
Ошалела я, видимо, настолько картинно, что вызвала у всех неописуемый восторг. Разумеется, меня тут же удостоили той же чести. Из чьих рук, Рид Милосердный, можно было смело предположить – Шальмо! Чего мне стоило сохранить хладнокровие, соблюсти лицо, открывая рот навстречу неизбежному, не стану рассказывать, но попытка невзначай вымазать мне щеки и капнуть на платье была мною виртуозно пресечена – к немалой потехе наблюдателей.
Когда убрали последние тарелки, Герцог поднялся из-за стола и все в той же оживленной тишине сделал знак Сугэну и Эсти. Оба удалились в дальний угол залы и немного погодя вернулись, неся необычайных размеров шарну[19] и какой-то неведомый инструмент, напоминавший удлиненную арфу. «Это дизир[20], драгоценная меда Ирма», – просвистел голос Анбе. «Благодарю вас, мой друг, да простится мне моя непросвещенность», – слетел мой застенчивый ответ. «Да и тикк с нею», – прилетело встречно.
Слуги поставили музыкантам высокие стулья. Сугэн пристроил шарну на колене, Эсти уселась боком к нам, уперев дизир в пол. Глаза у обоих закрылись, и над ними словно возник купол тишины настолько глубокой, что все звуки и мысли, витавшие еще вздох назад в янтарном трепете свечей, завихрились воронкой, влились в эту круглую полость – и растворились в ней без остатка. Все мы, без мига слушатели, разом прекратили думать.
…И расцветает музыка. Это пальцы Сугэна на тугой коже шарны рисуют узоры, это Эсти нежит тетиву дизира. Это руки беседуют. Это вдохи чередуются неровно, наплывая друг на друга. Это влага ладоней умащивает удары и скольжения. Это впускают в себя вечный нездешний свет, вечный здешний воздух глиняные свирели – Сугэн, Эсти. И я иду за пастухами, что играют на глиняных этих свирелях, – это Сугэн, это Эсти. Они ведут меня высоким лугом, по грудь в мятной траве, и солнце стоит в зените, и лоб Эсти сверкает от пота, и балахон Сугэна на груди темнеет от жара, и вдруг холодает, и травы сходят отливом, и обнажается базальт, и шаги гремят по угрюмому камню, и налетает ветер, а небеса буреют, и тужатся громом, страшат, и вот уже первые осколки ледяного дождя обжигают мне лицо, и мы на вершине, и угроза в этих бритвенных иззубренных валунах, и заходится смертным кашлем шторм, а две маленькие пастушьи фигурки, две пылинки в глазах бури, сидят на самом краю, над пропастью, и, кровя пальцами, продолжают заговаривать, заговаривать. Меня. Нас
19
20