Разум слов. Владимир Гандельсман
пепелище? Что трагедия, если б не шут, тарабанящий в днище?
Вот почему ты рвёшься за предмет, пусть он одушевлён, – чтоб нищенствовать.
Там, где пройден он, к нему уже привязанности нет.
Две смерти пережив – его и в нём свою, – не возвращай земного лика того, кто побеждён, как Эвридика. Для оборотней мёртв его объём.
Лишь ты владеешь им, когда насквозь его прошёл, твои края не те, где нищенствуют вместе или врозь, – но нищенствуют в полной нищете.
Здесь расстаются, нервы на разрыв испытывают, ненависть вменив в обязанность себе для простоты, здесь женщина кричит из пустоты лет впереди.
Печальнейший мотив.
А более печального не жди.
Старушечьи руки, и рюмочка из хрусталя, и несколько капель пустырника, и опасенье, что жизнь оборвётся вот-вот, но ещё, веселя, по капле даётся, и вкусно сосётся печенье. И крылышки моли из шкапа летят, нафталя.
В большую глубину уходит кит, чернильной каплей в толщу океана опущена душа левиафана, полночная душа его не спит.
Он с общим содержаньем столь же слит, сколь форма его в мире одинока, и, огибая континент с востока, – уходит, как чутьё ему велит.
И высится в море терпенье скалы, осаждённой таким неслыханным ветром морским, что слышится ангелов пенье.
И разум упорствует, противоборствуя тьме. Но тотчас, из хаоса выхвачен самосознаньем, он хочет бежать бытия и вернуться к зиянью, подобному небу, когда оно ближе к зиме.
Бедняжливый узник в своей одиночной тюрьме страстей, он расхищен на страхи, любовь, покаянье, и нет ему выбора – только принять умиранье всего, что он слышит, принять его в ясном уме.
Часть первая
…коротенький обрывок рода.
«Мальчик встанет, телом тонким потянувшись…»
Мальчик встанет, телом тонким потянувшись, мальчик встанет, умалением свободы – поперёк – сегодня станет,
а сквозящую наружу душу плачем остановят, а возьмут обидой горло те, кто мальчика изловят,
подойдёт к тетрадке мальчик и запрёт в портфель тетрадку, аккуратно съест яичко, мальчик съест яичко всмятку,
голубой белок, который приварился к скорлупе, соскребёт фамильной ложкой, затеряется в толпе,
он в автобус сядет львовский на большое колесо и покатится на Невский в одинокое кино…
Вечерняя ворована сирень, все запахи затылочны и гулки, за папиросною бумагой брезжит день, как бы рисунок в «Малахитовой шкатулке»…
Так мальчик возвращается, дрожа, с букетом маме, постаревшей на год, как жалко маму, как колотится душа, как гости с хохотом на птицу подналягут…
Когда бы нюх звериного чутья мне щупал путь, блуждая по Европе, то запах отыскался б не в укропе, а в комнате для стрижки и бритья:
картавый тип с повадками врача, орудуя машинкой по затылку, то выпускает в зеркало ухмылку, как скользкую рыбёшку, то, с плеча прицелившись и отведя бутылку, сжимает грушу, дурно хохоча, —
и вот затылок холоден и странен, и мальчик освежён и оболванен, —
иль в мастерской,