История тысячи миров. Иан Эдо
до самой последней точки:
«… Если красота существует в этом измазанном в грязи мире, если всё великолепие того, что когда-либо порождало это проклятое место, способно иметь воплощение, то этим воплощением, безусловно, я назову её. В будний день или под самыми тяжёлыми пытками – не имеет значения. Золото её волос – моя путеводная звезда в густом, непроглядном сумраке жестокой реальности, а ясный её голос – шёпот молитв моей души к оглохшим за много веков до нашей эпохи богам, утратившим милосердие.
В её счастье смысл моего существования. Для меня она – единственный истинный свет. Она моя печаль и моё тайное, гнусное наслаждение, терпкое и, несомненно, запретное. Моё влечение к собственной гибели в её мимолётно брошенном взгляде. И хвала небесам за тот запрет, который они проложили между нами, ибо даже не будь его – я навсегда останусь недостоин испытывать по отношению к этому созданию и тени подобных эмоций.
И если меня ведут на казнь за смелость быть её тайным почитателем, её добровольным подданным, отринув истинную Королеву-правительницу этой погрязшей в напрасно пролитой крови страны, то быть по сему. Я иду с поднятой головой, без тени страха. Ведь я знаю, что она никогда не поведает, за что меня ведут на казнь…».
Дальше следовала фраза, написанная неразборчивым почерком: это узника тащили к эшафоту.
Я навсегда запомнил тот день, в который это случилось. В то лето мне было неполных 37 лет. Я страдал беспричинным кашлем и, к собственному огорчению, хронической тоской – несвойственный людям моей профессии недуг. И если первое я мог преодолеть – для того достаточно было только преступить предубеждение и воспользоваться услугами лекаря, который наверняка отыскал бы ту хворь, которая за это ответственна, то второе – увы, было не по силам и шарлатанам.
В тот день случилось, конечно, не самое лучшее событие в моей жизни. Но вспоминая его, я всякий раз не сдерживаю улыбки – как бы гнусно и постыдно сие не было. Тогда прибыло письмо из Вестехельма – провинции далёких, родных для меня земель. Как писал в нём полевой лекарь, утром предшествующего дня скончался от лихорадки мой старший брат – генерал Кольфк Мелорн, которому в те дни почти уже исполнилось шестьдесят пять лет. Теперь мне, Ноторну Мелорну, переходило его положение старшего в семье, его особняк, доставшийся ему по праву первородства и более любимому сыну в наследство от почившего много лет назад отца, многие другие вещи – так гласило уже официальное свидетельство, подписанное рукой нотариуса. В этом же конверте лежала уже более скромная и неприметная на вид бумага, на которую я даже не сразу обратил внимание, о назначении меня опекуном над некоей Алией, дочерью Кольфка. Это был судьбоносный день.
Кольфка я хоть и не любил так крепко, как то бывает между братьями, но, тем не менее, достаточно сильно огорчился его смерти, обещавшись себе устроить похороны, достойные его генеральских заслуг. «Кольфк» – непобеждённый, выбор, несомненно, отцовский, не то что «Ноторн» – справедливый, последний