Дома не моего детства. Игорь Гуревич
Киевская зима хоть и мягкая, но всё одно – зима. А сегодня ещё и снег с утра сыпет. Вот уже и узкое окошко – не окошко, форточка над землёй – замело. Так что в полуподвальной комнате, и без того не светлой, царит полумрак, и Гинда вынуждена включить одинокую лампочку, свисающую с потолка посреди комнаты.
Знакомые, заглядывая к ним по каким-либо делам, нет-нет да и спросят:
– Геня, а люстру чего не купишь? Всё повеселее.
– Люстру? – переспросит та и ответит не церемонясь: – Хватит нам мамы слепой: тут и так ни черта не видать, – и для большей убедительности покажет на свою мать, старую Ханну, которая сидит себе тихонько в платочке на топчане в своём углу за печкой или на стуле у стола с бесполезными глазами, прикрытыми дряблыми веками.
Ханна на дочкины слова не обижается. Что ей обижаться? Если бы не Гинда с её бычьей выносливостью, то пошла бы она по миру побираться. Да и одна ли она? После гибели отца, единственного кормильца семьи, тринадцатилетняя Геня стала главной помощницей для ослепшей от горя Ханны. И опорой братьям и сёстрам – шести младшим и четырём старшим, которым надо было ещё учиться. Впрочем, учиться надо было всем детям. Кроме Гинды. Так уж вышло: кто-то же должен был в семье хозяйство вести.
Замуж Гинда вышла далеко за двадцать, без особой любви. А как иначе? Пока старших сестёр к мужьям пристроила да братьев женила, пока младших выучила! Генин Мойша был на десять лет её старше – разница невелика. Но уж больно нездоровый: воевал в мировую с немцами и где-то в окопах туберкулёз заработал, с тех пор всю дорогу лёгкими страдал.
Мойша Черняховский из соседнего местечка забрёл к ним случайно. Может, конечно, кто и подсказал про Гинду, он и посватался. Сам. По-простому сказал чуть не с порога: «Ханна, даёте разрешение, чтобы ваша дочка замуж за меня вышла?» А Ханна что? Геня сама себе голова: с тринадцати лет дом ведёт, и мать слепая ею не командует, а, наоборот, во всём слушается. Ханна только и сказала, чтобы мужик не слишком-то обольщался и не попрекал потом: «Она грамоты не знает – ни писать, ни читать. Ну и худа дюже – не с чего было поправляться». На такие слова Мойша разумно ответил: «Да я и сам не толстый. А грамота – дело наживное: захочет – выучится, не захочет – обойдёмся и без букв. Считать-то, я слышал, хорошо умеет». – «Да, считает она очень хорошо, лучше любого профессора», – подтвердила Ханна. «Ну вот, – обрадовался Мойша. – Значит, хозяйка справная будет. Что ещё в доме надо?» На том и порешили.
…Отправив дочек к тётке за стенку, Гинда не спеша вытерла руки о передник, отвела мать на топчан, подальше от предстоящей суеты, и пошла открывать дверь, которая давно сотрясалась под ударами кулаков и сапог. Дверь была крепкая, дубовая, с тех времён ещё, когда у купца-хозяина здесь были склады. Грохот перекрывался настойчивым криком: «Черняховская, Геня! Открывай! Мы знаем, что ты дома!»
«Ещё бы не знать! – усмехнулась про себя Гинда. – Варевом вон как пахнет – и дверь не удержит». Открыла и, ничуть не удивившись, сказала:
– Ну, здравствуй, Сеня. Что, опять с «именем революции» пришёл?
– Дошутишься у меня! – миролюбиво огрызнулся