Не воротишься. Надежда Ларионова
думаю я. И наконец вспоминаю эту Александру Федоровну – сама будто спицу проглотила, прямая, сухая, хоть и роста мелкого, а голос громкий, спорить страшно. Я до ее классов не доучился, но запомнил, как она детвору по коридорам шугала.
– И что же, после ты Марию не видел?
Фил трясет головой. Из уголков глаз опять текут слезы.
– Честно говорю, как она ушла с Графиней, так все, третья неделя пошла, а она как сквозь землю. Не знаю, может, поймали ее, может, замуж выдали.
– Не выдали. А должны бы.
– Не должны, она не хотела! – Фил оживает и вновь дергает рукой, но ничего не выходит. Окликаю Гогу, пора, надо с ним заканчивать.
– Это не твоего ума дело, гаджо.
Гога подходит и кладет лапы Филу на хребет. Я разжимаю руки, и он рывком поднимает парня, скручивает и тащит в машину. Вот как со щенками следует обращаться.
– У-у, цыгане паршивые! – верещит Фил.
– Поучи его, но не слишком, лады?
Гога заталкивает Фила в салон. Связывает руки за спиной.
– Ножки-ручки не ломай, понял? Ты же не Кособочка.
Гога хохочет и показывает большой палец. Люблю садиста этого, скоро у него работенки прибавится.
Шлепаю купюрами о клеенку, сегодня стопка по цене бутылки. Зато Анфиса болтать не будет.
Паркуюсь у библиотеки и иду пешком. Солнце желтой лампочкой висит между соснами. Светло как днем, хотя на наручных уже семь вечера. Часики японские, фирмовые. Снимаю осторожно и убираю в карман. Не дело такие лишний раз трясти. Суставы на руках ноют, щелкают, не терпится пересчитать старушечьи ребрышки. Старая сука. Сидит, попивает чаек. Куда она дела Марию? Не сожрала ведь, в самом деле. А может, и Мария сидит у нее за столом сейчас? Нэ кучеса чаюри[15], поиграла в сильную-независимую, и хватит.
Дом, желтый, с пояском облупившихся ромбов над окнами, виднеется за лысыми кустами ивы. Ива цветет только, не зазеленела, и сквозь нее, как через ржавую решетку, просвечивает и вид на улицу, и на реку, и на прозрачное закатное небо. Я выхожу на дорогу, закуриваю, швыряю спичку в лужу, краем глаза поглядываю на дом. Горький дым щекочет нос, во рту вяжет.
А ну-ка стоп. Перед домом, перед занавешенным от солнца крыльцом – топчется белое, рогатое и грязнобокое сборище коз. А рядом с козами, у колонки, весело помахивает хворостиной бабища, ноги с две моих руки.
Да блядь… Присаживаюсь на бордюр. Одну сигарету. Вторую. Пасутся. Мекают, жрут едва проклюнувшуюся зелень на клумбах. Третья сигарета жжет пальцы. Смотрю, как солнце опускается в реку. Докуриваю. Сплевываю в траву. По дороге пылит местечковая пьянь, падает на бордюр напротив меня. Одноглазый, с синяком на пол-лица смотрит на меня особенно внимательно и наконец машет рукой на дом:
– Если ты к этой, Алесанне Федорне, так она не живет здесь больше.
Я снова закуриваю, делая вид, что не вдупляю, зачем мне эта информация.
– Говорю, не живет тут, она съехала, или ее, того, съехали. – Хихикает. – В медпункте теперь живет, в «Ласточке». Лагерное имущество сторожит.
– Имущество,
15
Ну хороша девочка