Не воротишься. Надежда Ларионова
послушно отворачивается, а я вдруг понимаю, что на школьном дворе Графини уже нет.
– Как сквозь землю! – шепчет Гога, но тут же осекается. – Может, глянем сортиры, может, она туда слиняла, там короткий путь к реке.
И правда, за уличными сортирами и раздевалкой, где начинается отсыпанная песком поляна для пионербола, вышагивала Графиня. Кичка на затылке строго смотрела черным глазком заколки, одной рукой она прижимала к животу видавший виды кожаный портфель, будто бы мужской даже. А другой… Другой она держала за локоток тоненькую девочку, семиклассницу или даже помладше. Прыг-скок, прыг-скок, взлетают ее рыжие косички. Семенит следом, как утенок, смотрит Графине в рот.
Это уже интересно. Подмигиваю Гоге в заднее стекло, мол, выметайся из машины и давай за ними пешком. Гога большой, с головой как яйцо, вдруг сжимается, быстро натягивает шапку, черепашьим движением – голову в плечи. Походка делается куцая, что у твоего прибухнувшего безобидного соседа. Такой притулится к колонке, к водосточной трубе, к сосне, в конце концов, – не заметишь, не заподозришь.
А сам я даю руля и выкатываю на Сиверское. Переезд закрыт, на шоссе вязкая пробка из первых дачников, нервных водил и шныряющих мимо перехода бабулек, тащащих на рынок свою скромную рассаду.
Мне за переезд не надо, поэтому я снова веду машину к «Причалу». Так жить нельзя, в сплошной трезвости и тупых погонях за всякой мразью.
За «нашим» столиком под козырьком уже ждет Плоский. Хрюкает и ковыряется в тарелке с заливным. На столе – толстенькое портмоне, мой подарок за выслугу лет. На глазок вижу, набито под молнию, значит, хорошо живем, сытно, жирно.
Плоский замечает меня, подскакивает, как школьник, тычет взглядом в портмоне, снова хрюкает, довольный наваром. Хлопаюсь на стул перед ним. И замечаю придвинутый диванчик – телок позвал, значит.
Бедра у телок плотные, липкие от сидения на дерматине. От блондинки пахнет сладким, тошнотным, как от банки колы. А от темненькой не пахнет ничем, будто она и не баба вовсе, а литой плоскогрудый манекен. Но в ее смуглых круглых плечиках, в черном пушке над высоким лбом есть что-то от моей лачи, от моей шлюшки и Масхари[17].
Я мну тощие безволосые бедра, задираю юбку почти до ушей, ей-то что, какой стыд показать, что под этой полоской джинсы. Мну и шепчу, больше на автомате: «Мм, сладкая щелка, покажешь? Пойдем-ка в авто». Телка кивает: конечно-конечно, поднимается, вихляет задом прям перед лицом, останавливается:
– Вдвоем будете? В обе дырочки – двойная цена.
Это Гога, запыхавшийся, лысина блестит в свете фонаря.
– Там херь какая-то, реально чертовщина, – только и говорит Гога и ухает на диван.
Блондинка, едва не раздавленная, ойкает, но Плоский оттесняет ее от стола: свали, и ты тоже уже не нужна, обе – вон отсюда. Бабы кудахчут что-то на недовольном, но, получив по паре розовых купюр, сваливают.
– Что за херь? – наклоняюсь к Гоге. И вижу пупырышки озноба на его заросших щеках.
Электрический свет окрашивает
17
Богородица