Преданный. Вьет Тхань Нгуен
в нашей войне погибло как минимум три миллиона человек, медленно произнес я, пока мой затуманенный мозг пытался выполнить простейшую математическую операцию. Если умножить три миллиона на сотню… получится…
В этой точке моим когнитивным способностям пришел конец, потому что я не мог умножать страдания до такой степени. Я не знал, хочется ли мне смеяться, плакать, кричать или сдаться в психушку. Я тоже верил во все, о чем он говорил, но я, в отличие от доктора Мао, пережил и революцию, и ее последствия. Не только капитализм создавал фантазии при помощи Идеологических Государственных Аппаратов и всем их навязывал при помощи Репрессивных Государственных Аппаратов – но и коммунизм тоже. Разве исправительный лагерь не был тем же самым Репрессивным Государственным Аппаратом, существовавшим лишь для того, чтобы выполнять работу Идеологического Государственного Аппарата? Исправительному лагерю надлежало превратить заключенных в людей, которые, даже оставаясь рабами, клялись бы и божились, что они свободны, а сломавшись, утверждали бы, что родились заново. Че Гевара и доктор Мао видели вьетнамскую революцию издалека, при полном параде, а я видел ее совсем рядом, в чем мать родила. Может, и стоило, конечно, отдать три миллиона жизней во имя революции, хотя обычно так говорили те, кто остался в живых. Три миллиона человек погибло за эту революцию! Мы просто-напросто поменяли один Репрессивный Государственный Аппарат на другой, с одной только разницей, что теперь этот аппарат был наш собственный. Наверное, маоисты вроде моего доктора считали, что, прежде чем подняться, нужно упасть на самое дно. Может, в этом-то и была моя проблема: я думал, что мы, вьетнамцы, упали на самое дно еще при французах, но оттуда нам постучали с другого дна, американского, и в итоге оказалось, что под ним было еще одно дно – уже наше собственное.
Поэтому-то мне и нужен был виски или кто-то из его родственников, чтобы эта жизнь была пригодна для жизни, однако, взглянув на свой стакан, я увидел, что он уже пуст. Доктор Мао кайфанул и слегка расслабился, позабыв о светских условностях, и, вместо того чтобы наполнить мой пересохший сосуд, сказал: и раз уж речь зашла о преступниках, никогда раньше не видел вьетнамского торговца наркотиками.
Мне нравится считать себя законодателем мод.
Может, это все твои евразийские корни.
Это все мои евразийские корни, что же еще.
У вьетнамцев дела здесь идут очень хорошо.
Правда?
Они все врачи, юристы, деятели культуры. Им не нужно торговать наркотиками, и, кстати, может быть, их законопослушность объясняется тем, что стремление к честному труду – часть их культурного кода?
Это у нас в крови.
А может быть, вся ирония в том, что местные вьетнамцы оторваны от своей среды и поэтому им не надо ни употреблять наркотики, ни торговать ими. В конце концов, история ведь знает много примеров погони за интоксикацией: у китайцев был опиум, у арабов – гашиш.
Я