Дело Живаго. Кремль, ЦРУ и битва за запрещенную книгу. Питер Финн
всей душой и послушно воплощать их предложения». Кроме того, весной 1946 года Пастернака подбадривал восторженный прием, оказанный ему москвичами на нескольких литературных вечерах. В апреле 1946 года на вечере в МГУ, когда он собрался уйти со сцены, слушатели просили его продолжать. Через месяц, на вечере в Политехническом музее, его снова вызывали на «бис». Пастернак писал сестрам, что переживает своего рода роман с читателями и слушателями. «Это чувствуется в концертных залах[163], где билеты распродаются, как только мое имя появляется на афише, – и, если я запинаюсь, начиная читать любое из моих стихотворений, мне подсказывают из трех или четырех различных мест» (один знакомый предположил[164], что Пастернак, выступая с чтением своих стихов, нарочно притворялся забывчивым, чтобы испытать читателей и крепче привязать их к себе).
3 апреля 1946 года Пастернак принимал участие в вечере поэзии, куда пригласили московских и ленинградских поэтов. Пастернак опоздал[165], и аудитория разразилась аплодисментами, когда он попытался незаметно пройти на сцену. Выступавший в то время поэт вынужден был прервать чтение до тех пор, пока Пастернак не сядет на место. Перебитого и, несомненно, раздраженного поэта звали Алексей Сурков; в его лице Пастернак нажил непримиримого врага. Именно Сурков говорил, что Пастернаку, чтобы стать великим, необходимо впитать в себя революцию. Разрыв казался не простым совпадением, когда примерно то же произошло почти через два года, когда Сурков выступал на «Вечере поэзии»[166] в Политехническом музее, посвященном теме: «Долой поджигателей войны! За прочный мир, за народную демократию!» Зал Политехнического считался одним из самых больших в Москве; он был настолько переполнен, что люди сидели в проходах, а на улице толпились те, кто не мог попасть в зал. Сурков приближался к концу стихотворного обличения НАТО, Уинстона Черчилля и всяких западных агрессоров, когда аудитория взорвалась аплодисментами – как будто невпопад. Покосившись через плечо, Сурков снова увидел Пастернака. Незаметно пробираясь на сцену, он снова лишил Суркова заслуженных похвал. Он вытянул руки, чтобы утихомирить толпу и позволить Суркову продолжать. Когда Пастернака наконец вызвали к микрофону, он лукаво заметил: «К сожалению, у меня нет стихов по теме вечера, но я прочту вам несколько вещей, написанных до войны». Каждое стихотворение встречалось восторженно. Кто-то закричал: «Шестьдесят шестой давай!», имея в виду 66-й сонет Шекспира, который Пастернак перевел в 1940 году. В сонете бард восклицает:
И вспоминать, что мысли заткнут рот,
И разум сносит глупости хулу,
И прямодушье простотой слывет,
И доброта прислуживает злу.
Измучась всем, не стал бы жить и дня,
Да другу трудно будет без меня.
Пастернаку хватило ума не цитировать строки, в которых усматривалась отсылка на политику. Но продолжительные аплодисменты перешли в овацию, кто-то топал ногами – потенциально опасное изъявление любви для ее получателя. (Когда так же принимали Ахматову на одном вечере во время войны, Сталин,
163
Борис Пастернак. Письмо сестрам, конец декабря 1945 // Boris Pasternak, Family Correspondence, 368.
164
Barnes, Boris Pasternak. Т. 2, 252.
165
Yevgeni Pasternak, Boris Pasternak: The Tragic Years, 163.
166
Max Hayward, introduction to Gladkov, Meetings with Pasternak, 20–24; De Mallac, Boris Pasternak, 194.