Дело Живаго. Кремль, ЦРУ и битва за запрещенную книгу. Питер Финн
«они»? «Ведь для меня «они» это вы». Он был крайне удивлен – мы так приятно разговаривали, и для него, поэта, вдова погибшего поэта была дамой, которую он однажды принял без очереди. Потом я поняла, что мир состоит из этажей и те, кто выше, называются «они». Сурков ходит на один из невысоких этажей, и ему тоже говорят, что надо доложить и выяснить, как «они» на это посмотрят. Над следующим «они» перекрытие, а затем снова «они». Н. Я. Мандельштам приходит к выводу: «Кругом «они», и Сурков мечется, улещивая писателей, ведя классовую борьбу и вымаливая у тех, кто «они», кое-какие подачки для своих подопечных. В классовой борьбе он должен сохранять кадры».
К Пастернаку Сурков питал особую враждебность, зато проявлял заботу об Ахматовой. Он старался облегчить ей жизнь и даже приносил ей роскошные розы. Однако «он душой и телом был предан[173] системе, которая испытывала патологический страх перед каждым словом, не стесненным рамками условностей, и особенно перед поэзией». Ни один поэт не вызывал в Суркове такой враждебности, как Пастернак. Однажды Пастернак в частной беседе просто пришел к выводу, что Сурков «его ненавидит»[174]. С другой стороны, Пастернака никогда не ожесточали враждебность и критика Суркова. После войны он хвалил стихи Суркова как образец нового реализма и уверял, что Сурков – один из его любимейших поэтов благодаря его грубо обтесанному, громогласному стилю. «Да-да, не удивляйтесь[175]. Он пишет, что думает: думает «Ура!» – и пишет «Ура!». У него есть свежие ритмы».
Роман, который Пастернак вначале назвал «Мальчики и девочки», зародился зимой 1945/46 года; росли и связанные с ним надежды. «Это очень серьезная работа. Я уже стар, скоро я могу умереть, и я не должен постоянно отвлекаться, давая свободное выражение моим правдивым мыслям». Он называл роман эпическим[176] и говорил, что это «грустная, тягостная история, проработанная до мельчайших подробностей, в идеале, как в романах Диккенса или Достоевского». Творчество поглощало его. «Я не мог жить… до тех пор, пока этот роман, мое второе «я», в котором с почти физической точностью выражены мои духовные качества и в который пересажена часть моей нервной системы, тоже продолжал жить и расти». Он обещал изложить свои взгляды на искусство, на Евангелие, на жизнь человека в истории. Пастернак обещал «свести в романе счеты с иудаизмом» и со всеми формами национализма. И ему казалось, что темы и их переливчатые оттенки «идеально ложатся на холст».
Подобно многим своим современникам, Пастернак верил, по крайней мере, надеялся, что огромные жертвы, понесенные народом на войне, миллионы погибших в страшной борьбе с нацизмом не дадут вернуться к репрессиям. Но художественное чутье не позволяло ему расслабиться. Он видел, что более-менее свободная послевоенная атмосфера постепенно сгущалась по мере того, как противостояние с Западом переходило в холодную войну. В июне 1946 года Пастернак написал сестрам, что ходит «по лезвию ножа[177]… Интересно, волнующе и, наверное, опасно».
Наступление на интеллигенцию началось в августе 1946 года. Первыми в жертву принесли Зощенко
173
Dalos, The Guest from the Future, 95.
174
175
176
Борис Пастернак. Письмо Ольге Фрейденберг 5 октября 1946 // Boris Pasternak and Olga Freidenberg, Correspondence, 253.
177
Борис Пастернак. Письмо Лидии Пастернак-Слейтер 26 июня 1946 // Boris Pasternak, Family Correspondence, 373.