Повреждения от прекрасного. Илья Золотухин
автобус и ехать до водохранилища. Там стоит Николо-Перервинский монастырь, около плотины.
Розовело небо, и измученно брели какие-то тюрки вдоль улицы, я с портфелем потел в рубашке. Еще трясло. Аптека, «Мир интима» и «Чайхана номер один», затем несколько парикмахерских – супермен, Ангелина и магазин «Авокадо». Если задуматься, что какой-то мужичок или тетенька открыли вот на последние деньги в третьесортном районе Москвы парикмахерскую и назвали ее «Ангелина», то становится странно и удивительно, какое количество способов имеется, чтобы уничтожить свою жизнь.
Хороший район, светлый.
Звоню маме.
– Ты куда пропал, малыш? Мне сон снился, что ты сидишь весь в воде и говоришь: «Вот, мама, смотри, где ты меня оставила», какой-то худой болезненно, прилизанный.
– Я не знаю. Не пропадал вроде бы. Не видел сообщений. Все хорошо. Иду в монастырь.
– Ага-сь, фотку скинь, пострига. Ну ладно, давай, у меня ботокс.
Печальники, однако, холмистые, я взмок, пытаясь дышать полной грудью. Откуда столько счастья в людях вообще, чтобы на солнце смотреть и жмуриться, улыбаясь?
Тоненькая полоса света осталась где-то на горизонте, тяжелые тучи затянули, я поднялся на выступ около водоема. Такая квадратная бандура, с арматуринами по периметру, сел, гляжу.
Если смотреть на полосы, разделяющие пространство, типа дорог, рек, лесопосадок, то становится понятно, откуда в человеческой голове возникает страх ближнего, дальнего – да любого. Что, если он оттуда, с той стороны реки, дороги, вдруг он не такой, как я, и знает гораздо больше? Вдруг он умеет жить лучше, чище, честнее, вдруг он читает мои скудные мысли? Вдруг…
Люди жарили шашлыки и говорили:
– Ебанет?
– Ебанет.
– Да не должно.
И ебанул. Полил страшный дождь, с холодными, как покойник, каплями.
Я лежал на бетоне и вспоминал, как она ела мандарины. Катя умела жить так, чтобы ближний запомнил. Ближним, к несчастью, был я.
Одеваться умела и смотреть тоже, глазами раненой суки. Умение надеть какую-то вещь, максимально не развратную, но так, чтобы при этом было невыносимо больно от невозможности снять.
Ее туловище было совершенно. Совершенно и для меня. Она не забывала напоминать об этом. Стояла с утра у окна, все они стоят у окна. Наверное, потому, что кровать у окна. И тянулась восьмеркой, синусом. Она рано вставала, при этом практически не принуждала вставать с ней, просто лежи наблюдай, и я наблюдал. В этом было что-то от кормления младенцев грудью, общедоступно, потому что второй этаж, и крайне нежно. Ее русые деревенские волосы раскидывались по лопатки, кудрявились чутка, но в меру. Потом ела яблоки. Иногда лица теть меняются от степени оголенности, у нее не менялось. Она ела мандарин с таким же лицом, с каким сидела на тебе и держалась за плечи.
Утро пятнадцатого октября прошлого года, я испуганный, с похмелья, еду с цветами на «Бульвар Рокоссовского», в зубах бессмысленные пионы, наверное. Пишу ей:
– Выйди, пожалуйста.
Она выходит зареванная, с Верой, собакой. Муж объелся