Девять жизней. Гумер Исламович Каримов
Не соглашалась к нам переезжать. Помешать боялась. Все в церковь ходила, молилась за нас.
Герман стоял перед портретом его матери. Почти фотографическое сходство. Но все же не она. В жизни она была не такой торжественной, даже напыщенной.
– Это не она, – наконец произнес Герман.
Люся не ответила. Будто не расслышала.
– Оза в последние годы много пил. Это его и погубило.
Он переходил от полотна к полотну, и с каждой следующей картиной во мне росло болезненное чувство неловкости. Будто ему приходилось быть невольным свидетелем чьей-то бестактности или глупости. С растущим раздражением он отчетливо сознавал никчемность той живописи, что видел сейчас. Бездарность торжествующе смотрела на него со стен мастерской. И за ее циничной усмешкой он болью ощущал трагедию друга детства.
– Здесь, очевидно, не лучшие его работы? – спросил он.
– Что, бездарны?
Он вздрогнул. Она сказала это жестко, безжалостно, и вместе с тем как-то буднично.
– Его лучшие работы – на стенах кабинетов партработников и героев соцтруда, – с ироничной усмешкой добавила Люся. – В последнее время он копировал вождей. Работал на заказ.
– И слишком поздно понял, что это не живопись?
– Если понял вообще, – ответила она.
– Оза был умным человеком. Не думаю, что… – Он замолчал.
Люся вздохнула и вышла из мастерской.
– Тут дело не в его уме, – говорила она из другой комнаты, что-то открывая, звеня посудой. – Как бы это поточнее сказать… Его всю жизнь обманывали.
– Кто?
– Все. – Она снова вошла в мастерскую, взяла сигарету. – Все вы. Он жил в плену самообмана. Его хвалили. Давали заказы. И он привык. Конечно, в глубине души он сомневался, но ведь успех, слава затягивают. И потом, обеспеченная жизнь, всеобщее внимание. Думать о степени таланта? Зачем? Тут все ведь вполне профессионально. Не придерешься… Какая уж тут самооценка, если тебя все вокруг хвалят? В конце концов не хочешь, а поверишь…
Герман поймал себя на мысли, что Люся говорит так, будто текст заранее заучен ею.
Отвернувшись от картин, он посмотрел на Люсю. Он видел ее впервые за двадцать пять лет. Сколько ему было тогда? Семнадцать? Он окончил школу, она училась в девятом, длинноногая девочка с упругой косой, летящая по аллеям парка в пальто с пелеринкой. Какой взрослой она тогда казалась ему! Как он был счастлив, подхватывал на лету ее портфель, каким недостойным ее мальчишкой казался себе рядом с ней! Теперь перед ним стояла сорокалетняя вдова: седые пряди в смоляных волосах, лицо, не утратившее былой привлекательности…
– Открыть шампанское? У меня с собой, – спросил он
– Лучше коньяку, – устало улыбнулась она. – Вся его жизнь – жизнь жертвенного ягненка. Да, он стал жертвой всеобщей жалости. Его всегда жалели. Друзья, коллеги, и я тоже. Никто не решался сказать ему правду. – Люся залпом выпила. – Зачем обижать инвалида?
– Позволь, – прервал ее Герман, – о какой жалости ты говоришь? Оза ненавидел тех, в ком замечал жалость к себе. Я потому