Два капитана. Вениамин Александрович Каверин
вместе поднимались по лестнице: он, как всегда, закинув голову, глупо вертя носом, а я – испытывая страшное желание ударить его ногой.
– Товарищ Лихо, я получил сочинение, – вдруг сказал я. – Вы пишете: «Идеализм». Это уже не оценка, а обвинение, которое нужно сперва доказать.
– Мы поговорим потом.
– Нет, мы поговорим сейчас, – возразил я. – Я комсомолец, а вы меня обвиняете в идеализме. Вы ничего не понимаете!
– Что, что такое? – спросил он и нахмурился.
– Вы не имеете понятия об идеализме, – продолжал я, замечая с радостью, что с каждым моим словом у него вытягивается морда. – Вы просто не знали, чем бы меня поддеть, и поэтому написали: «Идеализм». Недаром про вас говорят… – Я остановился на секунду, почувствовав, что сейчас скажу страшную грубость. Потом всё-таки сказал: – Что у вас голова как кокосовый орех: снаружи твёрдо, а внутри жидко.
Это было так неожиданно, что мы оба остолбенели. Потом он раздул ноздри и сказал коротко и зловеще:
– Так?!
И быстро ушёл.
Ровно через час после этого разговора я был вызван к Кораблёву. Это был грозный признак: Кораблёв редко вызывал к себе на квартиру.
Давно не видел я его таким сердитым. Опустив голову, он ходил по комнате, а когда я вошёл, посторонился с каким-то отвращением.
– Вот что! – У него сурово вздрогнули усы. – Хорошие сведения о тебе! Приятно слышать!
– Иван Павлыч, я вам сейчас всё объясню, – возразил я, стараясь говорить совершенно спокойно. – Я не люблю критиков, это правильно. Но ведь это ещё не идеализм! Другие ребята все списывают у критиков, и это ему нравится. Пусть он прежде докажет, что я – идеалист. Он должен знать, что это для меня – оскорбление.
Я протянул Кораблёву тетрадку, но он даже не взглянул на неё.
– Тебе придётся объяснить своё поведение на педагогическом совете.
– Пожалуйста!.. Иван Павлыч, – вдруг сказал я, – вы давно были у Татариновых?
– А что?
– Ничего.
Кораблёв посмотрел мне прямо в глаза.
– Ну, брат, – спокойно сказал он, – я вижу, ты неспроста нагрубил Лихо. Садись и рассказывай. Только, чур, не врать.
И родной матери я не рассказал бы о том, что влюбился в Катю и думал о ней целую ночь. Это было невозможно. Но мне давно хотелось рассказать Кораблёву о переменах в доме Татариновых, – о переменах, которые так не понравились мне.
Он слушал меня, расхаживая из угла в угол. Время от времени он останавливался и оглядывался с печальным выражением. Вообще мой рассказ, кажется, расстроил его. Один раз он даже взялся рукой за голову, но спохватился и сделал вид, что гладит себя по лбу.
– Хорошо, – сказал он, когда я попросил его позвонить к Татариновым и выяснить, в чём дело. – Я сделаю это. А ты зайди через час.
– Иван Павлыч, через полчаса!
Он усмехнулся – печально и добродушно…
Я провёл эти полчаса в актовом зале. Паркет в актовом зале выложен ёлочкой, и, когда я шёл от окон к дверям, тёмные полоски казались светлыми, а светлые – тёмными. Солнце светило вовсю, у широких окон медленно кружились пылинки. Как