Там, за чертой блокады. Михаил Сухачев
неразличимую массу, а крики их тонули в шуме отбрасываемой за бортом воды, толпа стоящих у борта эвакуируемых с устремленными на берег Ладоги взорами не уменьшалась. Слышались всхлипывания, причитания, молитвы.
– Слава Тебе, Господи! Слава Тебе, Всевышний! – причитала, истово крестясь, стоящая рядом с ребятами бабушка. – Слава Тебе, что не допустил голодной смерти! Хочу прийти в царствие Твое с думой о святости, а не о хлебе…
Она хотела продолжить, но рядом с ней другая женщина, высокая, одетая в черное старомодное пальто с фиолетовой атласной отделкой воротника и обшлагов, начала странный монолог:
– Прощай, дорогой, любимый город, часть моей души и плоти! Прощайте и простите слабость мою, родные, за то, что покидаю ваши могилы не по доброй воле! Не судьба мне разделить последнюю сажень земли с вами, не покидавшими берега Невы в самые тяжкие годы вашей жизни…
– Что уж ты, матушка, так, словно на чужбину едешь? К сытости везут нас от голода, а ты голосишь, словно на каторгу собралась. Грешно гневить Бога, – вмешалась бабуля, которая возносила хвалу Всевышнему. – Я вот ижорская, всю жисть прожила рядом с заводом, тоже немолодая, а еду с радостью. Хочу вдосталь наесться хлебушка. Будет, наголодалась за зиму, только во сне и ела досыта. А жить и работать везде можно. Расея – она большая и вся своя. Привыкнешь и ты на новом месте…
– Привыкнуть можно. Жить будет тяжко. Здесь похоронены прадеды, деды, родители, муж и дочь.
Виктор с любопытством слушал разговор двух пожилых женщин и невольно представил себе свою мать, тоже верующую, для которой могилы родных, похороненных на Волковом кладбище, также были святы и дороги.
– Чо ты уши развесил? – дернул его Валерка. – Пойдем смотреть пароход, пока нас не хватились.
Они двинулись вдоль борта и только сейчас обратили внимание, что усилилась качка. Пароход бросало с борта на борт, а его нос то устремлялся в пучину, то вздыбливался так высоко, что впереди не было видно воды.
Истощенные, измученные люди терзались морской болезнью. Бледные, с выпученными глазами пассажиры страдали от приступов тошноты.
– Ой, мамочки! Ой, дурно мне! – раздавались со всех сторон голоса при каждом новом броске суденышка.
Предвидя качку, матросы сразу разместили детей в темном трюме, где качка ощущалась не так мучительно. И все равно многих рвало.
Желание мальчишек осмотреть пароходик неуклонно падало с каждым новым броском в пучину и подъемом на гребень волны.
Витьку мутило, но не очень. Валерке было хуже. При каждом броске он, словно рыба на берегу, широко открывал рот, жадно хватал воздух и закатывал глаза. Какой-то мужчина, видя Валеркины муки, сказал, что ему надо спуститься в трюм – там легче.
Они спустились. Осторожно ступая между детишками, Витька пробрался к Эльзе, уткнувшейся лицом в подол платья.
– Ну, ты чего? – тронул он ее за плечо.
Эльза подняла на него глаза, полные страдания, и, прикрыв ладонью рот, тихо, но властно сказала: «Уйди!» – и