Всадники ниоткуда. Рай без памяти. Серебряный вариант (сборник). Александр Иванович Абрамов
затягивайте, Бонвиль, – сказал невидимый голос, – дублей не будет.
– Ничего не будет, – ответил Бонвиль, отходя назад и предоставляя мне желанную передышку. – Я не достану его левой.
– Так он достанет вас. Я перестрою сюжет. Но вы супермен, Бонвиль, – таким я вас задумал. Дерзайте.
Бонвиль снова шагнул ко мне.
– Значит, был разговор? – усмехнулся я.
– Какой разговор?
Передо мной снова был робот, все забывший, кроме своей сверхзадачи. А я вдруг почувствовал, что моя спина уперлась в стену. Отходить было некуда. «Конец», – безнадежно подумал я.
Его шпага снова поймала мою, метнулась назад и вонзилась мне в горло. Боли я не почувствовал, только что-то заклокотало в гортани. Колени у меня подогнулись, я уперся шпагой в землю, но она выскользнула из рук. Последнее, что я услышал, был возглас, прозвучавший, казалось, с того света:
– Готов.
Часть четвертая
Есть контакт!
24. Пробуждение
Все последующее я видел урывками, бессвязным чередованием расплывчатых белых картин. Белое пятно потолка надо мной, белые, не затемняющие комнаты шторы на окнах, белые простыни у лица. В этой белизне вдруг сверкали какие-то цилиндрические никелированные поверхности, извивались, как змеи, длинные трубки и склонялись надо мной чьи-то лица.
– Он в сознании, – слышал я.
– Я вижу. Наркоз.
– Все готово, профессор.
И все по-французски, быстро-быстро, проникая в сознание или скользя мимо в хаосе непонятных, закодированных терминов. Потом все погасло: и свет, и мысль – и вновь ожило в белизне оформления. Опять склонялись надо мной незнакомые лица, блестело что-то полированное – ножницы или ложка, ручные часы или шприц. Иногда никель сменялся прозрачной желтизной резиновых перчаток или розовой стерильностью рук с коротко остриженными ногтями. Но все это длилось недолго и проваливалось в темноту, где не было ни пространства, ни времени – только черный вакуум сна.
Потом картины становились все более отчетливыми, словно кто-то невидимый регулировал наводку на резкость. Худощавое строгое лицо профессора в белой шапочке сменялось еще более суровым лицом сестры в монашеской белой косынке; меня кормили бульонами и соками, пеленали горло и не позволяли говорить.
Как-то я все-таки ухитрился спросить:
– Где я?
Жесткие пальцы сестры тотчас же легли мне на губы.
– Молчите. Вы в клинике профессора Пелетье. Берегите горло. Нельзя.
Однажды склонилось надо мной знакомое до каждой кровинки лицо в дымчатых очках с золотыми дужками.
– Ты?! – воскликнул я и не узнал своего голоса: не то хрип, не то птичий клекот.
– Тсс… – Она тоже закрыла мне рот, но как осторожно, как невесомо было это прикосновение! – Все хорошо, любимый. Ты поправляешься, но тебе еще нельзя говорить. Молчи и жди. Я скоро опять приду. Очень скоро. Спи.
И я спал, и просыпался, и ощущал все уменьшавшуюся связанность в горле, и вкус бульона, и укол шприца, и вновь проваливался в черную пустоту, пока наконец