Исчезнут, как птицы. Виктор Николаевич Никитин
«А зачем же мы ходим, по-твоему?» – строго спросил его Шестигранник. – «Так воскресенье же, праздник!» – «Вот-вот… Праздник… А что ж ты болтал «девчата знакомые»?.. Эх, – вздохнул Шестигранник, – что бы вы без меня делали? – и потом обернулся к стоявшему сзади Гостеву, у которого сразу, как только в авоське Ивана Петровича стеклянно звякнуло (задел за дверцу), почему-то потемнело в глазах, и спросил: – Где тебя носит?» – «Я…» – начал было Гостев, но темнота наложила печать и на его язык, он оскудел; к тому же Шестигранник принялся складывать к ногам равнодушно сидящего Якова Борисовича (тряпка в его руках была как большая жевательная резинка) вырезанные из фанеры буквы, те самые, которые сотрудники пронесли по площади, прижав их к животам и обхватив руками. Гостев запомнил выражение лица Ивана Петровича, похожее на камень в каплях, просунувшего голову в букву «А», как в окошко, побелевшие костяшки пальцев по краям неудобной, огромной фанеры, – так, придерживая её на шее, легче было ему идти, учитывая его невысокий рост. Все буквы бы-ли почему-то синими, а не красными. Потом оказалось, как обычно, что спешка виновата. Кто-то проглядел. И то хорошо, что хоть что-то в руках несли. А сделал эти буквы невозмутимый Яков Борисович Швеллер, который оказался не только старым токарем, а ещё и неплохим столяром, к тому же надо добавить (вдруг пригодится) и вполне сносным слесарем, и кто знает, что ещё он смог бы выполнить в случае крайней надобности.
Вот за букву «А» Гостев и взялся, сказав Шестиграннику: «Давайте помогу». Он, как-то неловко подняв руки, потянул на себя мешавший ему ящик, и сначала на него просыпались какие-то свёртки, а потом уже сложенные сверху буквы. Первая «М», потом «И», «Р». Буква «0» проглотила его своим открытым ртом. Шестигранник поморщился и, не глядя на него, сказал: «Не надо помогать… Я видел, как ты транспарант держал». Не мой день, подумал Гостев, чужой во всех отношениях.
Подошли кепчатые и ещё какие-то неизвестные со стёртыми, виноватыми внешностями. Оглядывались. Пытались заглянуть в кабину. Витюшка лениво отмахивался: «Ну чего припёрлись? Мёдом что ли, здесь намазано? Давайте отсюда, мужики!»
У Гостева болела голова и зрение раскалывалось на маленькие, бегающие эпизоды. Вот кадры! – темнота. Темно было не только зрению. Яков Борисович перестал протирать, перестал жевать, отложил тряпку в сторону. Нет, всё-таки снова взял её в руки и протёр ею большой китайский термос с ручкой, весь в ярких цветах и птицах, который он вытащил из зажатого между ног пакета, припрятанного до этой минуты за спиной. Оттуда же появился шуршащий свёрток. В нём были бутерброды. Яков Борисович отвинтил крышку и налил в неё чай. Начал жевать. Тряпка лежала на станке.
Он был сегодня героем. О нём говорили внизу: «Борисыч-то наш каков, а?» – «Да, – гудели мужики, – постарались! Утёрли нос! Знай, мол, наших!»
Чего я жду? – подумал Гостев. Он не смог себе ответить, и это ему не понравилось. Ну не «понра» так не «понра» – что делать? Слов не хватало. Их не хватало даже для внутреннего разговора. Темно было говорить, темно было читать собственные мысли. И вдруг снова лицо Шкловского