Красный закат в конце июня. Александр Лысков
бобами – что будет с нами…
Во время этой переклички Фимка варила похлебку из сушёных щучьих хвостов и голов.
Маленький Никифор в рубашке ползал по мураве.
На ядрёный запах хлёбова прилетела ворона.
Синец нырнул в землянку, выскочил с орудием – луком. Пустил в ворону стрелу. Не о добыче думал.
Ворона – к смерти. А тут только жить начали.
Прошло двадцать лет…
Хвост у Куклы волочился по земле. Гривой можно два раза шею обернуть. Каурая, ходкая, упористая, молотила лошадка мохнатыми ногами по первой пороше. Тащила в ярме волокушу.
Управлял, на коленках, молодой парень в жупане. Спиной к нему сидел старик в негнущемся медвежьем кожухе, будто в колоколе.
– Давай, Кукла, шевелись! – понукал возница.
– Не водой несёт, – ворчал старый.
Не узнать было в нем Синца. Дыхание с просвистом. Комковатая седая борода. Брови обвисшими козырьками, так что не видать и глаз выжиги.
Дорога петляла по тропе, натоптанной ещё когда-то ярым первопроходцем Синцом.
А вот на Ржавом болоте перемены были заметны. Много лет назад открыл здесь рудную добычу Синец, с тех пор неутомимо совершенствовал. И теперь на трясине плот зыбился. На нём меж двух столбов – ворот с крестовыми рукоятями. А на берегу – выдолбленная колода с четырьмя колёсами-дисками.
Давно не пользовался Синец береcтяным черпаком. Рычагами поднималось теперь сырьё из болота. Гужевым транспортом доставлялось к доменной печи…
Они выехали на гору, откуда во всей красе виднелась эта Домна Петровна, как по-родственному кликал её Синец. Глиняная баба была совсем как огромный самовар, только вместо воды в неё засыпались окатыши из болота.
А избушка Синца, с одним оконцем в передке, стояла в отдалении от столь опасной, время от времени раскаляемой, огнём дышащей, искрящейся бабищи. Теперь, на зиму, в окно избушки была вставлена рама с промасленным холстом.
У новенького амбара – домика на куриных ножках (чтобы мыши из-под земли не взлезли) – опорные столбики вкруговую были подрублены юбочками вниз.
Вокруг построек шагов на тридцать ни деревца, ни кусточка – голо. Иначе от гнуса житья не будет.
Да и далее от избы во все стороны широкими кривыми просеками – полянки, полянки…
Словно карающая небесная десница прошлась – вырубил себе Синец пространство для жизни, преобразил пуйскую долину согласно собственной воле.
И на том выдохся.
Не спрашивай здоровья, а глянь в лицо. Сонное, одутловатое.
Ещё весной сшил он себе «деревянный тулуп».
Да выходило так, что скрипучее дерево живуче.
А лицо возницы – сына его Никифора – светилось как фаянсовая глазурь на закатном солнце. Брови и усы были словно угольком подведены. В глазах молодая нега.
Обличьем парень пошел в мать: по её же словам, чем носовитей, тем красовитей.
Сколько железных отливок произвёл Синец за свой век – и для себя, и на продажу. А отлить собственную курносую копию из костей и мяса Бог не дал.
…На ухабе Синец застонал, заохал.
– Потерпи,