Жернова. 1918–1953. Книга двенадцатая. После урагана. Виктор Мануйлов
ваш рассказ о слепом танкисте! Читаешь – так и кажется, что сам, ослепший, сидишь в танке, а кругом враги – и жуть берет, и хочется понять, смог бы ты сам, если бы действительно оказался на месте того майора… И тут вот командировка в Монголию, съездил, посмотрел, попил кумысу и молочной водки, возвращаюсь назад, остановка в Ташкенте, а мне один знакомый говорит, что вы здесь… Ну, я плюнул на все и решил: не уеду, не повидав вас.
– Очень хорошо и очень правильно сделали, э-эээ… – говорил Алексей Петрович, разглядывая гостя и пытаясь вспомнить, как же зовут этого Капутанникова, который в его книге значится под фамилией Свекольников, да, к тому же, без имени-отчества. Но не вспоминалось никак, да и сам интерес к своему гостю как-то слишком быстро пошел на убыль.
Но Капутанников, заметив его затруднение, сам напомнил:
– Степан Георгиевич. – И тут же заспешил, как он это делал всегда, точно боясь, что его перебьют: – Я сейчас в «Сельской жизни» работаю, спецкором, все время в разъездах. Привык, нравится, хотя во время войны мечтал, что как только война закончится, так из Москвы ни ногой.
Был Капутанников все так же длинен и нескладен, белый полотняный костюм висел на нем, как на вешалке; он оплешивел, во рту светились золотые коронки, на щеке возле уха краснел небольшой шрам, какие бывают от осколка мины или снаряда. Зато из глаз и позы исчезли искательность и робость, появились нахрапистость и даже нагловатость, но, видимо, только по отношению к тем, кого он считал ниже себя по всем статьям.
После двух бокалов местного белого вина, после плова по-узбекски, пошли воспоминания, кто где бывал и когда, что видел, с кем встречался. Капутанников захмелел неожиданно быстро, язык у него развязался, и с языка его стали соскакивать слова, рассчитанные исключительно на прошлые представления друг о друге.
– А я и сам, дорогой мой Алексей Петрович, – захлебывался словами Капутанников, – едва не загремел под фанфары. А все оттого, что слишком стал доверчив к людям, что возомнил, будто война всех побратала, сделала чище и даже, я бы сказал, возвышеннее. Ведь какая война была, какие жертвы принес народ на, так сказать, алтарь победы, какие муки претерпел, что оставшимся в живых остается только благодарить судьбу и работать за десятерых – за тех, кто не вернулся. И я пахал, как вол. И что же? Я был наивен, как жираф, которого окружили гиены: ему, жирафу, со своей высоты гиены кажутся такими маленькими, такими ничтожными, что даже жалко их, гиен то есть. Я думал, что умудрился всечеловеческим опытом добра и зла, выбрал добро, и все последовали моему примеру, а они – черта с два!
– Да кто эти они-то? – не выдержал Алексей Петрович, снова заинтересовываясь своим гостем.
– Как кто? Будто вы и не знаете, кто… – изумленно уставился на Алексея Петровича Капутанников. – Все знают, кто, да молчат, посапывают в тряпочку. Кто-кто… Те, кто не нюхал пороху, кто всю войну просидел в тылу на брони, кто заранее поделил послевоенный мир на своих и чужих. Вы думаете, Сталин так себе раздраконил некоторых наших