Тысячелетник. Андрей Бауман
софитам незримым
над мальчишье-девчачьим
над кустом опалимым
слов, чья вечнокустарность
жжет сильней, чем молитва.
Бытие – это парность
в солипсоиде ритма,
даже если борений
с учащенным собою
полон род наш, ведь время —
это, внутренне, двое.
Под старенье стараний
дух твой мускульно вызрел…
Жизнь всегда слишком ранний
холостящийся выстрел
там, где звучна лишь память —
в двойство звательный поезд,
нас врожденный избавить
от забвения то есть.
II
Двоих ли нас я вижу, одного ли
себя – твоей всё милующей воле
не стать иной,
и нежному бесстрашию едва ли,
горящему о всякой Божьей твари,
судьба виной.
Давно, возможно, были мы подробным
единым космосом внутриутробным,
огнем веществ.
Но брызнул мир, в сознанье наше целясь:
единокровная распалась целость
двоих существ,
в твоем, моем рожденье иссякая.
Под сердцем билось время, вовлекая
и нас в игру…
Вселенная, как мать, всегда чревата
короткой жизнью – лишь одной на брата
и на сестру.
Пчелиная песнь
(Тени голландцев в «Звезде»)
Сманил нас мед небесный
забыть лугов цветенье,
сманил нас мед небесный
оставить улей тесный.
Волшебное гуденье
из высей изумрудных,
волшебное гуденье,
чье беспробудно бденье,
ведет нас, безрассудных,
в сиянье ледяное,
влечет нас, безрассудных,
к цветам созвездий чудных.
От родины и роя
мы к тайнам полетели —
от родины и роя,
отринув всё земное.
Но кто ж на самом деле
страстей остудит жженье —
и кто ж на самом деле
бессмертье встретит в теле.
Само изнеможенье,
пронзенное сверканьем,
само изнеможенье
бесплодного движенья,
мы вознеслись и канем,
бесцельно и бестело,
мы вознеслись и канем,
бесплотной хрупью станем —
скольженьем хлопьев белых,
летящих вниз безвольно,
скольженьем хлопьев белых
меж ульев опустелых.
«Расставлен зал, умолк вседневный труд…»
Александре
Расставлен зал, умолк вседневный труд,
Слова черты случайные сотрут
С лепнины стен, впечатавшихся в зренье
Фигур и ликов, вызнавших,