Литературный институт. Виктор Улин
мы поехали вместе.
Добраться туда из института можно было довольно быстро: спуститься в метро около грустного Пушкина на Тверской, проехать (кажется, с пересадкой) до одной из станций в районе Дмитровского шоссе, а там одолеть еще несколько остановок уже по земле и на чем угодно. Но мы никуда не спешили.
Ведь нам обоим было некуда больше спешить; мы получили дипломы и сдали книги в библиотеку, оставалось лишь собрать вещи, попрощаться с друзьями и разъехаться навсегда.
Поэтому мы просто вышли на Тверской бульвар, протрусили под дождем на другую сторону и сели в Окуджавский троллейбус.
Синий – как ему и положено было быть, но не последний; последним был наш день в Москве.
А потом ехали добрый час через пол-центра, по Дмитровке и Новослободке, мимо вытянувшихся во фрунт по ранжиру громадных домов Сталинского классицизма, мимо одного выстроенного глаголом и заслонившего своими стенами мрачную тень Бутырской тюрьмы (возникшей на окраине, но теперь оказавшейся в сердце столицы), мимо крошечной церкви, в которой – если верить апокрифам – в 1812 году стояла лошадь Наполеона, мимо еще чего-то, уже стершегося из памяти.
Троллейбус плыл по мокрым блестящим мостовым, дождь струился по стеклам, но внутри было сухо и уютно, мы сидели рядышком на высоком кожаном сиденье и разговаривали обо всем на свете и ни о чем вообще…
* * *
…Читателю, хорошо изучившему мое творческое наследие и знакомому с моими сюжетными ходами, увидевшему в предыдущих абзацах зачин к некоему романическому продолжению и уже замершему в трепетной надежде на нечто душещипательное или даже плавно перетекающее в раздел ХХХ, приношу извинения за обман: не было дальше ни романического, ни перетекающего.
Вообще ничего не было.
Как не дрожало между нами даже намека на возможную искру, с этой свистушкой я прежде не общался, мы были едва знакомы.
Я не помню, кто она была по специальности: прозаиня, поэтесса, драматургичка или вовсе литературная критица…
* * *
(Отступая от темы, отмечу, что неологизм «критица» я ввел не из оскорбительных намерений, а совсем наоборот.
Это слово вызывает у меня некую аллитеративную ассоциацию со словом «каракатица», а оный моллюск относится к разряду моих любимых сущностей. Тая внутри себя чернильную душу, каракатица радует внешним обликом: она грациозна, нежна, изменчива, имеет упругое тело и печальные глаза. Она женственней, нежели десять тысяч искусственно осветленных голливудских кинозвезд, а из чернил ее в прежние времена делали натуральную краску сепия, имевшую восхитительный оттенок.
Потому сравнение женщины с каракатицей в моих устах звучит как высочайшая похвала.)
Но мемуар мой все-таки не о том.
А эти абзацы я написал лишь для того, чтобы подчеркнуть, что между нами не было ничего такого: в тот период жизни я парил над инфернальной бездной увлеченности своей будущей нынешней женой (для посвященных – Миленой Летницкой) и другую