Стихотворение Владислава Ходасевича «Обезьяна»: Комментарий. Всеволод Зельченко
розовые цвета за счет контраста с тем, что последовало. ‹…› В современном воображении это последнее лето приобрело статус непреходящего символа чего-то невинного, но утраченного безвозвратно»[110]. Недаром автор «Поезда на третьем пути» завершает главку библейской аллюзией: «Горе мудрецам, пророкам и предсказателям, которые все предвидели, а этого не предвидели. Не угадали»[111]. «Обезьяна» Ходасевича, напротив, занимает место в не менее представительной традиции предчувствий мировой войны.
Как это случается, вероятно, с любой катастрофой такого масштаба, война 1914 года была воспринята современниками одновременно и как гром среди ясного неба, и как роковая закономерность: по формуле Шкловского, «ее все ждали, и все в нее не верили»[112]. Попытки осмыслить «день и час, когда „громыхнуло“ впервые»[113] начались сразу же: тема «Первый день войны» уже с осени 1914 года предлагалась для сочинений школьникам[114]; позднее Георгий Иванов в дежурных стихах воображал, какие чувства вызовет эта дата у послевоенных поколений[115]. Независимо от ожиданий, которые связывает с войной тот или иной автор, день ее начала описывается как необратимый перелом («утром еще спокойные стихи про другое, ‹…› а вечером вся жизнь – вдребезги»[116]), и строки Ходасевича «…Нудно / Тянулось время. На соседней даче / Кричал петух. Я вышел за калитку» обогащаются обертонами в сопоставлении как с газетным очерком В.В. Муйжеля «Война и деревня» («И все ждало: страстно, настойчиво и жадно. ‹…› Та же напряженная, знойная тишина стояла вокруг, и внезапный, хриплый крик петуха бил в ней, как таинственные часы…»[117]), так и с письмом Пастернака родителям (конец июля 1914 года): «День как в паутине. Время не движется. ‹…›…В последний день, быть может, 19-го, когда действительность еще существовала и выходили еще из дому, чтобы вернуться затем домой»[118].
Осмысление это пошло по двум путям, каждый из которых предоставлял свои драматические возможности: с одной стороны, подчеркивалась наивная слепота перед лицом «событий», с другой – вспоминалась тревога, перечислялись знаки, задним числом вскрывалась неизбежность случившегося. Эти колебания между «я предчувствовал» и «я не подозревал», проявляющиеся подчас у одних и тех же людей, прослежены в монографии Бена Хеллмана, специальный раздел которой посвящен откликам на начало войны у восьми главных поэтов символистского круга[119].
Между тем, хотя события в последние предвоенные дни развивались стремительно, 19 июля наступило отнюдь не так внезапно, как 22 июня четверть века спустя. Если над беспечной реакцией дачников на сараевское убийство современники иронизируют часто и охотно («войска всей Европы стягивались к границам, ‹…› а здесь, на золотом побережье Финского залива, никто не перевернулся бы с боку на бок, чтобы спросить у соседа, кто такой Никола Принцип»[120]), то после австрийского ультиматума Сербии 10 июля возможность европейской войны уяснилась со
110
111
112
113
114
115
«Как странно будет вам, грядущие потомки, / Небрежно оборвав листок календаря, / Вдруг вспомнить: „В этот день спокойные потемки / Зажгла в недобрый час кровавая заря!“» («Войне», 1917).
116
Запись Ахматовой от 1 августа 1965 года (Записные книжки Анны Ахматовой / Сост. и подгот. текста К.Н. Суворовой. М.; Турин, 1996. С. 652). Ср. начало главы о войне в воспоминаниях С.М. Волконского (1921–1924): «Война застала меня… – Нет, только, пожалуйста, не так. – А что? – Так все начинали. Так начинается всякий рассказ о войне. – Совершенно верно. Война всякого где-нибудь „заставала“…» (
117
Биржевые ведомости. 1914. № 14314. 16 авг. В июне – июле 1914 года Муйжель жил на Псковщине; выдержки из его предвоенных писем В.Д. Бонч-Бруевичу см.:
118
119
120