Царская карусель. Мундир и фрак Жуковского. Владислав Бахревский
конторы ждал конторщика возле его стола. Жуковский удивился.
– Здравствуйте, Николай Ефимович!
– Будьте и вы здравы, милейший. Припозднились…
– До начала занятий, – Жуковский показал рукою на стенные часы, – шесть минут.
– То-то и оно! За опоздание я бы спросил с вас… Шесть минут! Милейший, у вас такое постное лицо, будто пожаловали отбывать повинность. Этак можно всю жизнь просидеть в чиновниках тринадцатого разряда.
– Как Бог даст. – Василий Андреевич поглядел на Мясоедова, и так поглядел, будто на нем фрак, а не мундиришко.
– Трудитесь, Жуковский! Или вы будете выжидать? Ведь до начала службы целых три минуты.
– Как прикажете, Николай Ефимович.
Ненависть пучила глаза директору. Безродный, без гроша за душой мальчишка не то чтобы угодить или выказать старание – даже поклониться как следует не желает! Ломать этаких, в дугу гнуть! Ради самой государственной пользы. Все это – французская дурь!
Через час директор прислал забрать на просмотр бумаги, писаные Жуковским.
Оплошности не сыскали, но выговор был неизбежен. Николай Ефимович изрек:
– За столь медлительную работу жалованье надо бы платить половинное.
Соляная контора, Соляная контора! Горы соляные, соль на горбах, соленая земля, соль земли.
День прожит, как убит.
Часы отбивают заветное, умолкает скрип перьев. Свобода.
Свобода создана для счастья. Заскочив домой, Василий Андреевич мчится на Девичье поле, к Александру Воейкову – новому другу Андрея Тургенева, а стало быть, другу Жуковского и Мерзлякова.
Писательская поросль
Руку Воейков пожал ласково, почти вкрадчиво, но глазами смерил, кажется, саму душу – ровня ли?
Экзамен был выдержан, но у Василия Андреевича запылали уши. Он всегда страдал за людей, напускающих на себя как величавую неподступность, так и юродство покладистости, «играющие» и даже «играющие» неосознанно были для него стыдом не за кого-то, а за себя. Ему приходилось мириться с этой унизительной нарочитостью. Провинциальная глазастость в родстве с провинциальной застенчивостью превращали его в беспомощного недоросля.
Воейков открывал перед Жуковским дверь за дверью с усмешечкой: «Мои апартаменты», но перед обитой багряно-темной кожей запнулся, на лице явилась почтительность. Подмигнул, однако ж, запанибратски:
– Святая святых!
Василий Андреевич поймал себя на том, что в «святая святых» он не вошел, а вступил, и было отчего: позлащенные стены, потолок багрово-темный, на багрово-темных диванах, придвинутых с двух сторон к багрово-темному непокрытому столу, восседало будущее российской словесности. На одном диване Тургеневы, Андрей и Александр, на другом Алексей Федорович Мерзляков и Андрей Кайсаров.
Все посмотрели на Жуковского, словно ожидая от него облегчения их общей участи.
– Василий Андреевич! – Мерзляков показал место возле себя.
Перед