Ивница. Федор Сухов
представить не мог, шел, предоставив себя воле комбата, вскоре все мы остановились, впереди что-то бугрилось, возможно, какое-то укрытие. Никто из нас не проронил ни единого слова, боялись, нет, не близости противника, боялись нарушить загадочно настороженную тишину, ее настораживающее таинство, мы были как на дне глубоко вырытого колодца.
– Иди!
Кто это? Ах, это лейтенант Захаров, это он приблизился к моему автомату, к моей плащ-накидке (забыл сказать: все мы вместо плащ-палаток получили плащ-накидки), мой давний товарищ обнажил белую кипень зубов и еще раз сказал:
– Иди.
– Куда?
– Прямо.
Я пошел прямо и совсем неожиданно очутился в неглубоко вырытом блиндаже перед обильно чадящей, приспособленной для ночного освещения патронной гильзой, перед приподнятым стаканом, до краев наполненным нашей русской водкой.
– Держи, – как-то не по-армейски обратился ко мне сидящий за сплетенным из придонского лозняка столом капитан-пехотинец.
Я посмотрел на комбата, он сидел рядом с капитаном, комбат кивнул светлой коротковолосой головой.
Стакан был выпит.
– Молодец! – похвалил меня чернявый, весь закудрявившейся капитан, должно быть, командир пехотного батальона.
Я чувствовал, что в блиндаже мне больше нечего делать, поэтому опять оказался на дне глубоко вырытого колодца, из колодца даже днем можно увидеть звезды, и я увидел, правда, всего-навсего одну звездочку, она была моей звездой, она не покидала меня до самого конца войны, больше тысячи ночей светилась над моей головой.
– Ты знаешь, где мы находимся? – спросил меня лейтенант Захаров, спросил тогда, когда я приобщился к своей звезде, к ее едва приметному свету.
Я представлял, где мы находимся, по крайней мере, ощущал дыхание плотно укрытого ночной темью недалекого Дона.
– На самом передке, – уточнил мой давний товарищ.
– А когда будем немцев глушить? – спросил я своего всеведущего товарища.
– В 12.00.
Я не мог определить время по своей звезде, но я чувствовал, до полночи, до 12.00 далеко.
Положила свой земной поклон еще одна ракета, она осветила всю донскую пойму, пожалуй, я мог бы заприметить свои следы, которые оставил на этой пойме, когда искал бесследно исчезнувших бахчевников.
Что-то отдаленно прохрипело, что-то заговорило. Радио? Знать, и вправду радио…
Простуженно, бескровно хрипел неужто Корсаков? Хрипел с возвышенного правобережья, говорил о том, как он долгое время не решался покинуть свой окоп, но все-таки решился, покинул и очутился чуть ли не в раю, досыта ест, пьет чай, кофий…
Я слышал, как стучал зубами лейтенант Захаров, как он старался сдержать себя, не сдержался, презрительно проговорил:
– Предатель… Изменник…
Впрочем, хрипел не Корсаков, кто-то другой, хрипел не очень-то долго, немцы не так уж доверялись идущим к ним на службу перебежчикам, они (немцы) охотней предоставляли свой микрофон русской музыке,