Колумбийская балалайка. Александр Логачев
ткацкой фабрике, где я ишачила в молодости, была у нас такая, Зинка по кличке Вертолет. Так вот она весила, ну, сорок кило, не боле, маленькая, худенькая, но, кстати, грудастая. И перепивала всех наших мужиков. А хлебали мы тогда, между прочим, исключительно спирт. Заводской, гидролизный, протирочный.
Ну и хорошо, что Танька эта пить не умеет. На катере она наконец отрубилась, уклюкавшаяся, и мы с Лешкой остались наедине. В той будке, где штурвал…
Но до того они все, кроме Таньки и Вовчика, снесенного мужиками в койку, еще долго не могли угомониться. Ходили туда-сюда по моторке, пили, закусывали, веселились, здоровенной удочкой ловили в темноте акул. Лешка таскался с ними со всеми, и мне никак не удавалось хоть на минуту оттеснить его на разговор тет-а-тет. А оттеснить надо было. Потом мы все набились в будку, где штурвал. Там еще торчал панамец, молчаливый, потому что по-русски не тянул, и угрюмый, потому что не пил. А ему предлагали: хочешь водочку, хочешь пивко, джин-тоника или ихней текиловки. Энрике этот мотал башкой, твердил как заведенный “ноу, ноу” и еще крепче держался за “баранку”. И разозлил своим упрямством Танькиного Мишку: “Да чтоб я какого-то папуаса не напоил! Падлой буду, он у меня водку щас трескать начнет, только подноси!”
Молодец Михаил – сказал “напою” и напоил ведь. Он этому панамцу за каждый стакан водяры отстегивал по десять баксов, а за стакан пива – по пять. А для здешних десятка “зеленых” – огромные деньги, многим за них месяц погорбатиться в радость в этой Панаме.
Недопитая водка разлилась лужицей по полу, стакан успел на лету ловко так подхватить Лешка, а рубанувшегося панамца – под мышки – Михаил.
– Последний чирик не твой, парень. И так почти на стошку меня опустил, ха-ха. – Танькин хахаль выдрал десятку из кулака Энрике и утащил его на воздух. Отсыпаться.
– Я тоже, пожалуй, пойду сосну, – сказал этот непонятный дед, обнаружившийся на катере.
Значит, дед ушел, но вдвоем мы с Лешкой пока еще не остались. Так как Михаил отволок панамца и вернулся. На мои намеки, чтоб он пошел проведать свою ненаглядную, буржуй наш никак не реагировал. Ему, видишь ли, приспичило порулить. И у Лешки, моряка хренова, тоже проснулась тоска по штурвалам. Ну, они и давай рулить, песни моряцкие горланить. Как пацаны голозадые, честное слово.
Я походила по моторке, постояла на корме, глядя на бурунчик, слазила на кухню, сделала два бутерброда и съела их. Заглянула к нашим. Спят. И Вовчик дрыхнет. Короче, поубивала я время и вернулась. Нет, Леха, не уйти тебе от меня. И вообще, хватит дурака валять, надо дело делать.
Вхожу в будку, где штурвал, и решительно говорю Михаилу:
– Иди, твоя там внизу ревет на весь пароход: “Где Миша, где Миша, Мишу хочу, прямо умираю!” Давай, давай, торопись!
И почти выталкиваю его из будки.
И вот так мы с Лешкой наконец остались наедине. Кто на кого набросился, я так и не поняла. Факт, что меня сжали железные ручищи, я подлетела и очутилась сидящей на какой-то панели с приборами. Одна нога моя легла на штурвал. И завертелась карусель.
По-своему