Подстреленный телефон. Мария Фомальгаут
Эльму, смотрю на самого себя, который не пришел на встречу, ни в девять, ни в четверть десятого, который стоит где-то в полумраке, за островком фонарного света, смотрит на меня, срывается на крик —
– Придурок, придурок, ты что творишь вообще? Ты что творишь, я спрашиваю? Ты хоть понимаешь, что у нас еще есть время? Есть время?
Так он все время будет кричать мне, срываться на хрип – и когда я буду строить дом своими руками, и когда нас на свадьбе будут посыпать цветами, и когда я возьму Эльму за руку и отведу в дом, и закрою дверь, и я буду стоять снаружи, и кричать себе, что я идиот, и у меня еще есть время, а я его не трачу, вернее, трачу не на то, не на то, не на то…
А потом я буду долго смотреть в холодное ночное небо, и искать далекие земли под непогасшими солнцами, и ничего не найду, ничегошеньки-ничего, а потом я буду искать, как согреть землю, которой суждено остыть, и тоже ничего не найду, вернее, найду, но слишком поздно – а это одно и то же, что найти поздно, что не найти вообще.
А потом я буду в отчаянии искать способы, чтобы зажечь звезду, которая уже вспыхнула и погасла – буду искать просто так, в отчаянии, уже понимая, что ничего это не даст.
Потом буду в отчаянии рвать на себе волосы с криками – не успел, не успел, не успел.
Потому что сорок лет, это мало.
Слишком мало.
Поэтому я не смотрю на себя, который кричит что-то оттуда, из темноты за пятном фонарного света.
Я обнимаю Эльму.
Я не скажу ей, что видел сегодня ночью в подзорную трубу, я не скажу ей, что видел, как далекое солнце вспыхнуло и умерло.
Я никому не скажу.
У нас еще есть сорок лет.
Целых сорок лет…
В половине третьего
…просыпаюсь каждый раз среди ночи ровно в половине третьего – минуту в минуту, когда меня убили. Долго лежу с открытыми глазами, жду чего-то, сам не знаю, чего. Стрелки часов не двигаются с места, время вязнет в самом себе, замирает.
Выбираюсь из теплой постели в холодок ночи, кутаюсь в прохладный халат, выбираюсь на балкон, сам не знаю, зачем, оглядываю огоньки фонарей, темноту ночного города, где не светится ни одно окно…
Меня убивают ровно в половине третьего, снимают одним выстрелом в голову. Я так и не знаю, кто это сделал, я уже никогда не узнаю.
Ухожу с балкона, ныряю в постель – досыпать, ну а что мне еще делать после того, как меня убили, что ж теперь, не спать, что ли, если убили. Сон приходит не сразу, еще устраиваюсь поуютнее, осторожно, чтобы не разбудить Бет, наконец, приходят какие-то образы, какие-то наваждения, я проваливаюсь в сон.
Когда открываю глаза – в окна брезжит свет сквозь неплотно прикрытые шторы. Приходит утро, еще одно в бесконечной веренице утр. Бет уже встала, Бет уже расчесывает свои длинные волосы перед зеркалом. Я все хочу спросить у Бет, во сколько убили её, и как – и все не спрашиваю. Вот про сына знаю, Алану перерезали горло в половине двенадцатого ночи, когда он шел с вечеринки, и мерзко так на душе, что он был уже мертвый, когда мы спали, видели десятый сон, мирно спали в комнате наверху, и когда-нибудь Алан припомнит мне это, в какой-нибудь ссоре,