Бумажный домик. Франсуаза Малле-Жорис
он был терпеливее меня, покорнее, но по тому, как он едва заметно напрягался, как в уголках его губ возникали морщинки, я чувствовала, что уходит порыв вдохновения, уходит утренняя свежесть, и иной раз, приходя в ярость от самой этой покорности – ярость хозяйки при виде растяпы, роняющего тарелку или чашку из любимого сервиза, – я выхватывала у Жака трубку, и тут я бывала лаконична, холодна, я отказывалась делиться единственным, что у нас было, – пусть оставит нам эту благословенную минуту, минуту, когда мы с головой погружаемся в освежающие воды творчества… Но разумеется, поскольку мы не уступали, поскольку отказывались делиться с ним этими минутами, он продолжал упорствовать, прекрасно зная, что совершает, – загрязняет наш маленький оазис, разбивает наше хрупкое фарфоровое чудо, – и действительно, какое мы имеем право на это фарфоровое чудо, на прелесть утра, на порядок, на гармонию, когда другие подыхают от невозможности даже помыслить обо всем этом? И когда он был уверен, вполне уверен, что преуспел в своем намерении, он вешал трубку, этот посланник дьявола.
Мы говорили друг другу несколько принужденными голосами: «Так. Ну теперь за работу. Привет». И еще раз: «Поработай как следует». Или: «Хорошей работы», – как будто ничего не произошло. И избегали смотреть друг на друга.
Ибо, вне всякого сомнения, нечто все же происходило. Происходило каждый раз одно и то же – он все равно каким-то образом оказывался прав. Конечно, он чокнутый, неврастеник, неистощимый болтун, он был озлоблен и любил расставлять ловушки. И все же каким-то образом оказывался прав, в этом-то и крылась причина его невроза, тут был ключ к его неуравновешенности, неблагодарности, постоянным ссорам с работодателями, с друзьями, с квартировладельцами. Наш труд никак не соответствует той ослепительной мечте, которую мы носим в себе, на каждом шагу происходит что-то отвратительное, мы предаемся любви, не любя, говорим, не веря в то, что говорим, и друзьям наплевать друг на друга, они боятся, чудовищно боятся, что их тоже настигнет зараза, что им тоже придется открыть глаза, и их покой, их хрупкое спокойствие разом рухнет…
Время от времени выдается вечер, когда все как-то налаживается, и сияющая Полина, провожая к нам Николя, кричит:
– Я вас сейчас обрадую – пришел Николя!
И тут мы, конечно, улыбаемся. Он тоже улыбается, и его бледное лицо палача, приговоренного к казни, слегка розовеет. Он играет с Полиной, играет с собакой. Работа сдвинулась с мертвой точки, все обретает смысл – дети, дом, собака – все предстает в сиянии возродившегося великодушия, нахлынувшего, как кровь приливает к щекам, и страх исчезает без следа, словно никогда и не существовал, царствие небесное распахивает перед нами врата – там есть место для каждого, для нас, для Николя. В такие вечера он молчит, его дешевого демонизма нет и в помине. Он может даже похвалить ужин, будет смотреть телевизор и на какое-то мгновение почувствует себя уютно, почти как дома – это он-то, которому всегда и везде не по себе. И мы тоже почувствуем себя уютно. Вечность