Город на холме. Эден Лернер
было бы таким тяжелым, если бы вся страна не переживала эквивалент похмелья. Это была какая-то эпидемия рефлексии, покаяний и сомнений − а нужна ли евреям страна, если они превратились в карателей и оккупантов. Впервые я пожалел о том, что выучил иврит настолько, чтобы понимать серьезные тексты и политическую полемику. Лучше бы я этого не понимал. Вся израильская театральная и литературная элита талантливо и старательно высмеивала все, ради чего я отказался от научной карьеры, мытарился по лагерям, нанес страшную травму родителям, лишился любимой женщины и любимой дочери. Все чаще и чаще мне вспоминался тот самый китайский офицер из чистопольской тюрьмы. Он тоже думал, что вернется к своим и все будет хорошо. С Орли у нас разладилось не то чтобы из-за политики, но вроде того. Она с гордостью рассказала мне, что шла с детской коляской в колонне демонстрантов, требующих расследования обстоятельств резни в Сабре и Шатиле. В принципе я считал, что это нормально, когда граждане требуют у правительства расследования и отчета. Годы общения с правозащитниками для меня даром не прошли, и я совсем не считал, что правительство безгрешно, даже израильское. Но почему Орли? Почему она не дождалась меня? Неужели она действительно поверила, что я сорвался с цепи и зверствовал там? Умом я понимал, что мне не в чем ее упрекать, но не мог отделаться от ощущения ножа, воткнутого в спину и повернутого в ране. Естественно, наш брак это не укрепило.
Как отвоевавший, я имел академические льготы и решил пойти в университет и попытаться восстановиться в качестве физика. Конечно, в среднем возрасте мозги уже не те, что в двадцать, но я старался. Физика – это строгая дисциплина, тут не отвлечешься. У меня появилось оправдание отсутствовать дома, и я пользовался этим оправданием вовсю. На каком-то конгрессе я разговорился с профессором, американским евреем, и тот сказал, что собирается в Москву. Просить его не пришлось, он все понял без слов. Я просидел над письмом целую ночь, порвал и выбросил штук двадцать черновиков, но все-таки разродился. Через пару месяцев, я получил заказной почтой конверт из Бостона, а в нем – листочек бумаги, исписанный красивым почерком советской отличницы. Испугавшись читать сначала, я, как мальчишка, заглянул в конец.
Твоя дочь Регина Литманович.
Вот оно, мое освобождение из ГУЛАГа. Вот она, моя победа в Ливане.
То, что еще вчера казалось невозможным, становилось реальностью с головокружительной быстротой. Впервые за больше чем десять лет я услышал голос Леры. Мы говорили про нашу дочь так, как будто расстались вчера. Со слов отца я знал, что у Леры случился роман с каким-то американцем. Будь я позлее, я бы немедленно увязал это обстоятельство с готовностью Леры отпустить Регину ко мне в Израиль, но я был так счастлив, что думать злые мысли не получалось. Регина приедет ко мне. У Леры сложилась личная жизнь, что и говорить, сильно подпорченная моими закидонами. Вешая трубку, я поймал себя на словах: любовь не ищет своего… не раздражается… не мыслит зла… всего надеется[67]. Какую же власть приобрел надо мной этот человек, мой лагерный
67
Первое послание апостола Павла к Коринфянам, 13:4.