Каникулы Каина: Поэтика промежутка в берлинских стихах В.Ф. Ходасевича. Ярослава Ананко
кажется не столько само движение дистанцирующегося отхода, сколько следующее за ним «стояние в стороне» – поза и пассивная стагнация, которая в шкале ценностей Тынянова, убежденного «динамиста», не может находиться на хорошем счету. Эта пассивность синтаксически подчеркивается тем, что Ходасевич у Тынянова никогда не является субъектом предложения, за исключением замечания (о котором речь впереди), что у Ходасевича есть стихи, «к которым он сам, видимо, не прислушивается»51, но даже в этот – единственный – раз, когда «Ходасевич» ставится в позицию подлежащего, сказуемое семантически обозначает не активное действие или волевое движение, а, напротив, отрицание действия. Пассивом субъектности и негативной предикативностью Тынянов косвенно постулирует статику поэтики Ходасевича, неадекватную кинетической грамматике промежутка.
Тынянов с самого начала не скрывает своей интонационной предвзятости. В характеристике Ходасевича Тынянов не только аналитичен («положение» Ходасевича «соблазнительно»), но и ироничен («в достаточной степени величаво»). Величавая гордыня надменного нейтралитета плохо сообразуется с (после)революционным требованием однозначного выбора. При этом только самому Ходасевичу может показаться, что он выпал и самоисключился из «промежутка». Иллюзорная сценичная позиция дистанцированности («в стороне») – одно из проявлений промежуточного самосознания, «отход» Ходасевича смежен «отходам» других поэтов. Недаром Есенин, «отход» которого сопоставляется с «отходом» Ходасевича, предстает у Тынянова «характернейшим поэтом промежутка»52.
«Отходы» вариативны, и для критики промежутка становятся важны не только их типологические сходства, но и индивидуальные нюансы различий. Промежуточное положение Есенина, с которым Тынянов соотносит Ходасевича, диагностируется как «отход на читательский пласт». В ситуации кризиса поэт (Есенин) начинает апеллировать к воображаемому и программируемому читателю, прямо и опосредованно вводить его в текст, тем самым меняя интонационный строй. При этом расчет на читателя – эта довольно традиционная «„мотивировка“ для выхода из тупиков» – вполне может оказаться действенной в периоды кризиса, как, например, в случае Некрасова53. Однако апеллятивно-диалогическое обращение к читателю, само по себе вполне благотворное, подразумевает также – в случае Есенина – опасную экспрессивность, которая начинает несоразмерно доминировать и утверждать себя за счет более тонкой и сложной работы над фактурой стиха. Подхваченная Есениным, некогда удачная и сильная эмоция, формирующая ведущую личную интонацию его лирики, приобщает читателя к тексту, причем часто в виде прямого, неприкрытого обращения-апострофы. Тынянову трудно скрыть свое раздражение банальностью и фамильярностью этой спекулятивной экспрессивности, зацикленной на возбуждении читательской эмпатии54.
Проблема в том, что эта апострофная
51
Там же: 173.
52
Тынянов 1977: 170.
53
Там же.
54
В качестве удачного примера сопряжения «жгучей» эмоции с новой, «далекой» темой Тынянов приводит есенинского «Пугачева», вернее один-единственный стих – апострофу «Дорогие мои, хорошие!». В следующем абзаце, начиная разговор о «литературной, стиховой личности Есенина», Тынянов пишет, что «читатель относится к его [Есенина] стихам как к документам, как к письму, полученному по почте от Есенина» (там же: 171). Комментаторы Тынянова отмечают, что в данном пассаже скрыта отсылка к опубликованному в имажинистском журнале «Гостиница для путешествующих в прекрасном» письму Есенина к Александру Сахарову, в журнальной версии начинавшемуся со схожего с «пугачевским» восклицательного обращения «Родные мои! Хорошие!» (см. Тоддес, Чудаков, Чудакова 1977: 474).