Красные перчатки. Эгинальд Шлаттнер
я могу сказать тебе совершенно точно: мы бы тоже бросились на помощь, забыв о домашнем уюте и наряженной елке, если бы узнали, что чья-то жизнь подвергается опасности, тем более на Рождество. Мы бы без всяких размышлений пробежали и до Танненау, целых пять километров, до виллы Шмутцлеров, если бы с ними что-нибудь случилось. У богатых тоже есть душа.
– Опять это расплывчатое, ничего не значащее слово!
– Но ты же всегда пытаешься рассуждать логически и всячески настаиваешь на существовании мировой души. Если уж душа есть даже у камня, то почему тогда не у капиталиста, если прибегнуть к модному выражению?
– Этот рассказик – то, что надо. Если у нас будут спрашивать, чем мы тут занимались, можем сказать: читали прозу в духе критического реализма, пели песни о зиме.
Аннемари объявила следующий пункт программы: присутствующие прочитают собственные стихи. Гунтер Райсенфельс, студент-медик, заметил, что кропание стишков – самое надежное средство от запора.
– Блажен, кому это по силам, – вставил Нотгер Нусбекер.
Михель Зайферт стал декламировать что-то меланхолическое. Он смело использовал оригинальные неологизмы, и потому зачастую в стихах у него появлялись смешные рифмы: «комар» он рифмовал с «пожар» и «удар», а «поэт» – с «привет» и «букет».
– И последний пункт: Ахим Биршток.
Студент-германист долго устраивался поудобнее, прежде чем начать чтение. Он долго передвигал туда-сюда по столу две свечи. Концы бровей у него были опалены. Короткие, они казались бутафорскими, наклеенными. Его называли Пьеро, и он добродушно с этим мирился. В предместье Моностор-Клосдорф он снимал комнату без электричества. Он готовился к занятиям и сочинял стихи, сидя меж двух свечей, почти касавшихся его лица. В порыве лирического вдохновения неожиданно поворачивая голову, он каждый раз едва не вспыхивал и точно так же грозил обратиться в факел, устало опуская голову на бумаги. В комнате у него пахло сожженными волосами.
– Сейчас мы услышим новый жанр, некий гибрид прозы и лирики, – ввела Аннемари в курс дела аудиторию. Ахим Биршток стал декламировать длинные предложения. Каждый раз, когда начинало казаться, что нам зачитывают прозаическое повествование, строка внезапно сворачивала в сторону стихов, а все в ней указывало, что она вот-вот обретет полноценную поэтическую форму.
– Чем сильнее запор, тем длиннее стихотворная строка, – заметил Гунтер Райсенфельс.
В остальном все слушали в почтительном молчании.
Потом мы пропели еще «Тихая ночь, святая ночь», и никто не стал возражать. Особенно ратовали за этот гимн Паула Матэи и соседки Аннемари Лавиния и Марика:
– Его же поют сейчас во всем мире, даже по-японски и по-цыгански! И у нас в стране везде, даже в Секуритате!
– Существуют два его перевода на румынский, – сказала Лавиния.
– И два на венгерский, а то и три, – добавила Марика.
– Это же христианский «Интернационал»!
Аннемари пришлось уступить.
Под