Запас прочности. Геннадий Михайлович Евтушенко
плечами.
– Точно не знаю. Был, по-моему, на третьем.
Фёдор Николаевич бросился к ней.
– Пойдем, покажешь. Коля, он такой. И вправду за Танюшку убить может. Оно и верно. Сам бы убил. – Обернулся к Михееву: – Иваныч, закройся. Не выходи, от греха подальше. Я что-нибудь придумаю.
Он вытолкнул сестру в коридор, выскочл следом.
– Пошли, пошли, – поторапливал он ее.
Они почти бежали в конец коридора и дальше по лестнице вверх. Калугин все торопил сестру:
– Ну давай, давай, живее. Где этот доктор? Ищи, веди, убьет ведь, если раньше нас обнаружит.
Пашенко сидел в конце коридора третьего этажа в бельевой на полу и дрожал всем телом. Увидев Фёдора Николаевича, забился в угол. Кто этот заскочивший в бельевую мужик, он не знал. Но страшно испугался и, прикрыв лицо руками, затараторил срывающимся голосом:
– Я не виноват, не виноват… – захлебнулся слезами с соплями вперемешку. – Не виноват я! Операция нужна была! Нужна… А у нее сердце слабое… Я не знал! Не знал я! – упал в ноги Калугину, закрыл лицо руками, зарыдал, завыл: – Не убивайте!
Фёдор Николаевич поморщился. Процедил сквозь зубы:
– Убить тебя – это мало. Живьем бы закопал. Да дитя ты спас, а ее полной сиротой я оставить не могу, негоже это. Нет, не дам Колю в тюрьму упечь.
В коридоре гремели сапоги Воронкова. Грохнули еще два выстрела. Фёдор Николаевич быстро огляделся, схватил за шиворот Пашенко и потащил его к большому шкафу с бельем. Стал запихивать туда Олега.
– Лезь, лезь быстрее, если жить хочешь.
Жить Олег хотел. Он каким-то чудом протиснулся в узкое пространство шкафа, поджал ноги, и Калугин захлопнул дверцу. Шаги Воронкова слышались уже у самой двери. Фёдор Николаевич распахнул ее и закричал зятю:
– Ну что? Нету? И здесь нету гада! Гляди!
Воронков заглянул в бельевую, рванул на себе и так уже расхристанный ворот, обреченно, со злобой и тоской, прошептал:
– Нету. Сбежал, сволочь.
Фёдор Николаевич пытливо глянул ему в глаза, понял: не ушли гнев и ненависть из души Воронкова, не в себе еще зять его, все еще готов стрелять и рушить все на своем пути. Еще не понял он, что не вернуть ему никакой стрельбой, никакой ненавистью жену свою любимую. Схватил Николая за руку, потащил к лестнице, доверительно заговорил:
– Давай, Коля, в подвал. Он, собака, видно, там прячется.
Кинулись вниз. Но до подвала не добежали – на первом этаже навалились на Николая четыре милиционера, скрутили руки, вырвали пистолет. Воронков сопротивлялся, рычал, как раненый зверь, одного милиционера сбил с ног, второму так в глаз засветил – чуть не выбил, но силы были неравны. К милиции подоспела помощь, скрутили, связали Николая. Бросили в угол. А он все не мог успокоиться: крутился, пытаясь сбросить опоясавшие его веревки, сверлил налитыми кровью глазами тяжело дышавших милиционеров, хрипел:
– Пустите, пустите, гады! Развяжусь – всех перестреляю!
Их начальник похлопал Воронкова