Не место для поэтов. Егор Канцибовский
своей удивительной находкой со мной. Она шепчет мне, что стоит всего-то исправно просить Господа о помощи, прощении и поддержке, и тот никогда никого не оставит в одиночестве и не даст в обиду. Мне же, маленькому мальчику, не совсем ясно, почему я вдруг должен бить челом вселюбящему и всемогущему Богу, когда ни в чем перед ним не провинился. Да и разве не может он холить и лелеять всех нас просто так? Как говорится, по доброте душевной. Или его благосклонность имеет дозированный характер? Этого я не знаю. Сижу себе, болтаю ногами и бесконечно повторяю одни и те же слова, пока они не начинают отлетать у меня от зубов. Сижу себе и повторяю, потому что того хочет моя любимая бабушка и ее непонятный мне Бог. Когда процедура заканчивается, мягкая морщинистая ладонь заботливо гладит меня по волосам, и я отправляюсь спать. За-что-то-прощенный, возможно-спасенный и наверное-неодинокий, засыпаю я, впрочем, так же быстро, как и всякий раз до этого.
Как это нетрудно понять, я никогда не верил в Бога. Точно так же, как и не верил в существование рая или ада где-то, кроме как внутри самого человека. Вот во что я действительно всегда верил, так это в понятие святости. Только вот, думалось мне, выглядит она малость иначе: немного приземленней и заляпанней, нежели это описано в священных писаниях.
Что является одной из важнейших основ святости? Как по мне, так это доброта. Но далеко не всякая. И бабушка, и дед были добры ко мне, но доброта их являлась совершенно разной. Хоть бабушка большую часть времени оставалась приветлива и нежна со мной, но я, немного подросши, быстро понял, что ее доброта зависима от текущего настроения и при хорошем раскладе неизменно бывает громкой, с фанфарами и салютами, а при плохом – исчезает по легкому дуновению ветра. Помню, как-то раз она, будучи явно не в духе, выломала лозину и стеганула меня ею поперек спины за какую-то обыкновенную детскую шалость или оплошность, а уже через минуту, сбиваясь с ног, неслась ко мне со свернутой красной ковровой дорожкой в руках под грохочущие звуки оркестра, что-то причитая про милость и прощение. Хоть я и любил ее, бабушку, своей детской любовью, но никакой святости в ней я не ощущал, даже несмотря на то, что по ночам старушка верно продолжала молиться своему Богу и о чем-то его упорно упрашивать.
Дедова же доброта была абсолютно другого калибра. Он не размахивал руками и не восклицал, захлебываясь от прилива чувств, нет. Его доброта была тихая и тоскливая, полная грусти и какого-то непомерного сожаления. Как будто в один день он скрылся от окружающих людей в граненом стакане, но впустил в свое сердце целый мир, ни разу не заслуживающий этого, и оставил его внутри, закрыв глаза на обиду и боль, что тот ему причинял. Дед-то и век свой доживал в полном одиночестве, на недостроенной даче, вдали от всей родни. Спал прямо в одежде на самодельной кушетке возле печи. Невзирая на то, что, по сложившемуся в нашем семействе мнению, дед являлся человеком слабым, ненадежным и полным так называемых пороков,