Пушкинский том (сборник). Андрей Битов
всё теперь напрочь стерла, размазав своей резинкой: не получилось. Но, так смазав белый лист дня, что-то от спешки пропустила: то куст выступит неправдоподобно, будто шагнет навстречу, прорисованный с тщательностью до прутика, как вовсе не был он прорисован и при солнце, то цветы вечерние засветятся отдельно, будто поплывут сквозь сумерки… Так я буду сидеть, предаваясь, ленясь снова взойти на свой, теперь уже освещенный верх, впрячься в лямку своего чердака, поволочь его сквозь непроходимый текст. Тут невидимая уже калитка распахнется, обозначив свое отсутствие скрипом, и ввалится вполне видимый мужик, клонясь, как забор, на сторону, расшатывая нетвердой походкой сумерки. «Что-то я тебя раньше не видел», – скажет, усаживаясь рядом, попросит стакан.
Вообще, в нашей развалившейся деревеньке (три жилых двора из двух десятков, пребывающих, как в ускоренной киносъемке, в разных стадиях разрушения и разорения) у нас так не принято, чтобы заявляться запросто друг к другу даже днем. Я ему попробую стакан-то не дать, ссылаясь, что все спят, что я сам не пью, опасаясь разрушения своего маленького времени, как раз будто очень захотев подняться и продолжить работу… я ему попытаюсь стакан не дать. Тут-то он мне и вывалит, преисполненный скорби, поигрывая то желваками, то быстроватыми взглядами, то роняя голову, как бы слезу не то смахивая, не то скрывая… Тут-то он: «Это что же выходит? опять война?…»
А я только третьего дня отмахал по нашим дорогам за пятьсот километров, за Ярославль, за Кострому, за Судиславль и Галич – наконец вырвался из столицы, к сыну, к чердаку… Быстро домчал, без поломок и аварий, часов за двенадцать. Какая война? что плетешь?
А он мне, без обиды, а с огорчением, как недоумку – всё в подробностях. Как ехал из райцентра последним автобусом, как у одного парня транзисторный приемник был, как все в автобусе мужики слышали… как все это случилось, что война… Не хочу даже сейчас, когда миновало, подробности эти воспроизводить. «Это что же, – мотает он головой, как лошадь, – только внуков народили и поднять не сможем?»
И впустил, и чашку дал. Оказалось, что всего лишь воды и просил. Лишь она и требовалась… Только уселся он прочно, как навсегда. «Что, – думаю, – сейчас их всех поднимать и ехать или пусть уж поспят до утра?… А может, и вообще уже зря ехать – ничего-то там и нет, и такая судьба мне выпала: к сыну поспеть и выжить… А как же?…» Вот в эту сторону невозможно и подумать, про тех, кто там. Это как-то отрезвляет. Да полно, да не наплел ли ты всё? Э нет, говорит, кабы наплел… И опять вворачивает подробность. Мне ли не знать, какова она, подробность? Гипноз один… однако опять верю. Потому что страшно.
«Что это я тебя не знаю?» – опять говорит он, это у меня-то в доме, мною впущенный, сидючи!.. «А я тебя», – говорю.
«Меня не знаешь?! Да нет такого, кто меня здесь не знает! Я – Чистяков! У меня брат на железной дороге…» И так далее.
Понял я про него: такой мужик – то он сидел, то воевал, то у него ордена, то внуки, то я ему сынок, то он меня младше – пьянь, поэтическая натура, я таких много не в деревне видел, а – ИЗ. Понял я про него, да не