Пушкинский том (сборник). Андрей Битов
самовара пить и есть всё тот же мед.
Седлать коня!.. – от праздности несносной
Хотел он ускакать. Но ветер дул поносный
И шляпу сдул. И обломился ноготь,
Что холил он… Он сел. Придется трогать.
Конек был не бог весть. Здесь лучше без меня
Опишет сам он резвый бег коня,
Треск, звон и блеск… Они хандру развеют.
Одно бесспорно: всадник был резвее [4].
Аршин двух с небольшим. Лет – двадцати шести.
И гений в остальном. У власти не в чести.
Окончен «Годунов». Не лучше у Шекспира [5].
Обрыдло здесь – и осень не прекрасна.
С Европой кончено [8]. Не пустят. Что ж так страстно
Себя опережать? На площади «народ
Безмолвствует» на сотню лет вперед.
Бессмысленно. Выходит первый сборник.
Друзья обречены. А он… слуга покорный! [9]
Не выйдет… Почитать им «Годунова»…
Успеть… к цыганам?… Начинай всё снова!
Пять лет прождал… Пора в бега пуститься,
Коль до свободы – час и до конца – страница!
Не «Фауст», а «Кучум» или «Ермак» —
Поэма долгая – на добрый четвертак [10].
«Ай, Пушкин! Сукин сын!» [11] Сомкнуться со своими,
Единственным путем спасая честь и имя?
В Америку удрать? Жениться всем на зависть?… [12]
…Ему наперерез слепой стремится заяц!
Вот смелый человек! Без страха и упрека.
От зайца убежать!.. Нам не постичь урока.
Он будущее знал… И, соскочив с лошадки:
– Мне скучно, бес, – сказал. – Одни и те же прятки!
– Что делать, Пушкин?
– Будет тебе, будет,
Сгинь, сатана! а я – как Бог рассудит.
(Был Гёте жив, и не прочитан «Фауст»…
Здесь нету рифмы, кроме – «преступает».)
3. Памятник
Конец истории о том, как вдохновенье
Есть способ личности избегнуть раздвоенья.
…Заложат сани, кучер будет пьян.
Навстречу поп – еще в Судьбе изъян.
Тут заяц выбежит, и – никаких сомнений! —
Михайловское – лучше поселений [13].
Он, как по нотам, повернет коня…
Так вот кто жил, Судьбе не изменя!
И бесы ничего поделать не могли.
(Я вновь не посетил тот уголок земли…)
Пустынный сеятель! Придет еще пора!
(Которой так давно прийти пора.)
Отыщут перекрестье тех дорог,
Где Заяц поспешил к тебе в сто ног,
Воздвигнут обелиск…
О, как это красиво!
КОСОМУ – БЛАГОДАРНАЯ РОССИЯ. [14]
III. Заяц и мировая дорога
Ученый вариант 1
1
Знаменитая история о том, как Пушкин совсем было собрался из Михайловского в Петербург накануне декабрьского восстания, но повернул обратно, потому
4
Реалии пушкинской деревенской жизни достаточно относительны. Автор в своем комментарии признается, что ему за его жизнь так и не удалось навестить священное село. Детали его более прослышаны, нежели увидены и, скорее всего, черпаются им из непосредственного опыта собственной деревенской жизни. «Конек был не Бог весть» – может оказаться деталью наиболее точной. Цитирую из комментариев автора: «Поэзия есть поэзия: „Встаем и тотчас на коня, и рысью по полю при первом свете дня; арапники в руках, собаки вслед за нами…“» (возможно, это у соседа было…) или:
Роскошно! Наверное, в седле, вскачь, он так себя и ощущал, как потом описывал. Но есть воспоминания крестьян о Пушкине, кем-то собранные. Крестьяне, народ хитрый и любезный, всё угадывают, что нужно спрашивающему, и вырисовывается тот Пушкин, которого от них ждут: то добрый, то простой. Но вот один, по простоте уже собственной, так вспомнил: «Пушкин? что Пушкин… барин как барин. Кони у него были худые». Можно сказать, профессиональный взгляд, вызывает доверие. А вот и сам Пушкин пишет брату из Михайловского в том же 1825 году и наряду с Фуше, Шиллером, Шлегелем, Дон Жуаном, Вальтером Скоттом, «Сибирским вестником», вином, ромом, горчицей… «книгу об верховой езде – хочу жеребцов выезжать: вольное подражание Alfieri и Байрону». А вот в другом стихотворении и то и другое:
Нетерпеливый конь и бурая кобылка в одном лице поэтический кентавр.
5
«…Шекспиру я подражал в его вольном и широком изображении характеров, в небрежном и простом составлении типов… нашему театру приличны народные законы драмы Шекспировой, а не придворный обычай трагедии Расина…»
6
«Меж тем, как изумленный мир на урну Байрона взирает…» («Андрей Шенье», 1825), отношение Пушкина к Байрону после написания «Цыган» не могло быть однозначным; его уже раздражало традиционное восприятие его собственной поэзии «в байронической традиции», «…тебе грустно по Байроне, а я так рад его смерти, как высокому предмету для поэзии. Гений Байрона бледнел с его молодостью… Обещаю тебе однако ж вирши на смерть его превосходительства» (П.А. Вяземскому 24–25 июня 1824 г.). «Никто более меня не уважает „Дон Жуана“ (первые пять песен, других не читал), но в нем нет ничего общего с „Онегиным“» (А.А. Бестужеву 24 марта 1825 г. из Михайловского).
7
Шекспир, Байрон… В 1825 году Гёте – единственный живой, живущий гений, современный Пушкину. Пушкин не читает по-немецки («он знал немецкую словесность по книге госпожи де Сталь…»), однако, даже почти заочно, существование Гёте занимает его воображение («но предпочитаю Гёте и Шекспира…»). Гении чувствуют друг друга на расстоянии (и Гёте умудрился переслать Пушкину свое перо, ни разу его не читая).
8
Имеется в виду, по-видимому, история с «аневризмом», сопутствовавшая работе над «Годуновым»: прошения Пушкина о поездке для лечения, ничем, кроме окончания драмы, не кончившиеся (любопытно, что, взяв эту Шекспирову высоту, Пушкин никогда более на «аневризмы» не ссылается).
9
«Стихотворения Александра Пушкина», изданию которых посвящена значительная часть переписки 1825 года, выходят в свет 30 декабря, во время следствия по делу декабристов – замечательная синхронизация!
10
«Но тут бы Александр Пушкин разгорячился и наговорил мне много лишнего, хоть отчасти справедливого, я бы рассердился и сослал его в Сибирь, где бы он написал поэму „Ермак“ или „Кочум“ разнообразным размером с рифмами» («Воображаемый разговор с Александром I», 1824).
11
Восклицание Пушкина из письма Вяземскому по окончании «Годунова».
12
Судорога различного рода необратимых намерений как следствие непереносимо долгой и безысходной ссылки, разыгравшаяся с особой силой во время написания «Цыган», как бы сходит на нет с написанием «Годунова», что служит основанием для автора нашей поэмы, с одной стороны, выдвинуть ничем не доказанную, но и ничем не опровергаемую гипотезу об уточнении датировки «Сцены из Фауста», а с другой, осмыслить «роль зайца» в судьбе Пушкина… Представим себе, рассуждает автор, молодого человека, автора одной нашумевшей юношеской поэмы («Руслан и Людмила»), ряда стихотворений, бродящих по рукам в списках, поэм «в байроническом духе» («Кавказский пленник», «Бахчисарайский фонтан»), хотя и поощряемого несколькими собратьями по перу, но совершенно забытого и заброшенного в глухой деревушке. Какая Европа! какой мир!.. Пропасть между русской и мировой культурой пройдена в нем одном, но никто в мире не ведает об этом, включая и друзей, восхищающихся его даром, но лишь с упреками в легкомыслии и недостатке рвения, не способных еще поставить его не только выше Байрона, но и на одну доску с ним… Между тем этот молодой человек в таком вот одиночестве совершает непомерное усилие и выходит на мировую дорогу. Он ОДИН во всём мире имеет представление о том, на что идет и чего это стоит. Написание «Цыган» – есть преодоление Байрона: это уже только Пушкин, дальше Байрона. Шекспир – абсолютная высота, «Годунов» – рискованная ставка… Но и Шекспир если не превзойден, то как бы уже не страшен («голова кружится…»). Не характерно ли, что через два месяца он напишет «Графа Нулина» – пародию на Шекспира после «духа Шекспирова»! После «Годунова» (как бы ни оценивал он его про себя впоследствии) Пушкин уже ощущает себя тем Пушкиным, которым лишь потом ощутят его современники, а позднее и мы. Байрон, Шекспир… Гёте! Сколь естественен подобный пушкинский пролет. Гениальная «Сцена из Фауста» может быть предположительно писана между «Годуновым» и «Нулиным» – Пушкин и Гёте уже не только в одном времени, но и в одном пространстве мировой культуры, равноправные корреспонденты (один в русской глуши, другой – на европейском Олимпе); не в ответ ли на эту сцену пошлет Гёте Пушкину свое перо?… Итак, сосчитано до трех: Байрон, Шекспир, Гёте – сейсмическая чуткость к истории возбуждена до предела в душе поэта накануне событий 14 декабря, о точной дате которых он, скорее всего, не может быть никак информирован. Рискованные его намерения любым образом поменять судьбу до написания «Годунова», бесспорно, привели бы его к участию в событиях, ибо таким образом поменять судьбу было в его власти, но… «Годунов» – написан, и судьба – преодолена. Пушкин – уже не тот Пушкин, что до «Годунова»: перед ним открылась мировая дорога – его судьба. Сомнения Пушкина-друга; Пушкина-человека; прежнего Пушкина и Пушкина, вставшего вровень с мировыми гениями; Пушкина, которому вести Россию по открывшемуся пути; Пушкина настоящего – мучительны в своем столкновении. Когда бы еще всего лишь заяц мог бы повернуть Пушкина в столь важном решении?… Пушкин до «Годунова» – не обратил бы на него внимания и доскакал бы до Сенатской площади, и все было бы… Этот Пушкин повернул обратно и написал пародию на Шекспира, не свернул с мировой дороги, которую перебежал заяц, «…что если б Лукреции пришла в голову мысль дать пощечину Тарквинию? быть может, это охладило б его предприимчивость и он со стыдом вынужден был отступить? Лукреция б не зарезалась, Публикола не взбесился бы, Брут не изгнал бы царей, и мир и история мира были бы не те…» «Граф Нулин» писан 13 и 14 декабря. Бывают «странные сближения…». Не более странно и сближение декабристов с зайцем. Но окажись Пушкин на Сенатской… история наша была бы другая. Как была бы она другая, переживи он роковую дуэль.
13
Несмотря на такую «положительную» роль зайца в его судьбе, Пушкин продолжал необъяснимо недолюбливать этого славного зверька. «Третьего дня, выехав ночью, отправился я к Оренбургу. Только выехал на большую дорогу, заяц перебежал мне ее. Черт его побери, дорого бы дал я, чтоб его затравить… нет ямщиков – один слеп, другой пьян и спрятался». 14 сентября 1833 г. Н.Н. Пушкиной из Симбирска – прямо калька с событий 1825 года… Далее злоключения пассажира развиваются: он вынужден поворотить в Симбирск: «Дорого бы дал я, чтоб быть борзой собакой; уж этого зайца я бы отыскал. Теперь еду опять другим трактом. Авось без приключений».
14
И это не такая уж шутка – наша благодарность как Пушкину, так и зайцу… Писано еще в конце 1823 года: «Свободы сеятель пустынный, я вышел рано, до звезды…» – одно из самых горьких, безнадежных стихотворений.