Фригорист. Иван Беляев
просто другая жизнь, то есть жизнь другой личности. Это был по-прежнему он сам и его собственное существование, но произошедшее с ним являлось неким коллапсом, после которого должно было начаться новое бытие, бытие в качестве невидимки. Тело, эта бренная оболочка, которую покидает душа, устремляясь к небесной жизни, эта дольняя проклинаемая материя оказалась мощной составляющей самосознания. Стрелков впервые это понял только сейчас, когда другие люди, пребывавшие в зримых телесных оковах, не видели его, а значит, не считались с ним. Устав петлять меж спешащих прохожих, он выбрался на Театральную площадь, где устраивались торжественные парады и развлекательные мероприятия.
Его взгляд скользнул вверх, упершись в гигантскую статую Ленина. Размах памятника, твердость материала и нелепая поза вождя наполнили душу Стрелкова незнакомой тоской. Раньше он просто недоумевал, кому понадобился такой «шедевр», он насмехался над этим монолитом, теперь же памятник давил на психику. Из руин своих школьных знаний Сергей извлек образ Медного всадника. Тогда он не понимал, каким жалким и беззащитным казался себе простолюдин из поэмы Пушкина в сравнении с изваянным из бронзы колоссом. Стрелков вздохнул и опустился на лавку.
«Как бездомная собака, мать твою», – мысленно ругнулся он и почувствовал желание разрыдаться. Вместо этого он скривился, протер сухой ладонью глаза, которые нестерпимо болели, не защищаемые веками. Он поднес козырьком к глазам ладонь, но солнце, словно сквозь стекло прошило ее насквозь. Опустив оказавшуюся бесполезной руку, Петрович огляделся. На соседней лавке сидели две синюхи, молодая и старая. Одеты они были с комичной претензией, наштукатурены – сверх всякой меры. Не обращая внимания на окружающих, они шумно спорили о том, кому какая принадлежит территория. Внезапно заинтересованный, он подсел к женщинам. На голове пожилой тетки под грязно-розовой косынкой угадывались очертания бигудей. Морщинистые щеки, припорошенные пудрой и раскрашенные румянами, возмущенно содрогались, алые губы ходили ходуном. Стрелкова поразила отчетливость видения. Теперь он мог, например, просто встать, приблизиться и сколько душе угодно наблюдать за людьми. «Черт, а это прикольно!» – попробовал он себя рассмешить. Молодуха была недурна собой, но ее портило обилие штукатурки, толстым слоем наложенной на кожу, несомненно старящее ее и придающее ее облику вульгарность.
– Твою мать, – громко ругалась тетка в бигудях, размахивая руками, – я ж тебе сто раз говорила: это, – она обвела рукой маленький скверик, – моя фазенда. Мне по хрену что Генка тебе разрешил, я тут весь день пекусь, навар с посуды мой.
Она ласково погладила почерневшей от солнца и грязи рукой засаленную матерчатую сумку, болтавшуюся на выступе спинки. Лежавшая в сумке стеклотара издала характерный звук, столь милый ушам синюхи. Другая сумка, объемистая и потерявшая от долгого употребления форму, стояла между ее колен. Она была набита всякой всячиной. Стрелков увидел торчащий пучок