Мотылек в бамбуковой листве. Ян Михайлович Ворожцов
переменилось за прошедшие годы тонко настроенное, долгими годами учебы и практики отрегулированное и отлаженное для такой профессиональной деятельности магнитное поле его ума, старающееся отгородить его теперь мыслей об убийстве, о смерти в принципе и в частности о смерти Егора Епифановича, о преступлении, о расследовании, обо всем ставшим чуждым и гадким ему, и по-человечески неприятным, что изолировалось не зависящими от него силами, не допускалось, не пропускалось, громоздясь где-то за головокружительной и умопомрачительной пеленой, за накатывающими приступами нарастающей головной боли.
И вот сквозь эту незримую, ничем неощутимую, непреступную психическую ауру, глухо-наглухо обложившую его до тупости, до слепоты, до предобморочного состояния, Данила с усилием стремился сквозь нее проникнуть в мир, в потустороннюю ему область внешних, криминалистических взаимодействий, где все мерещилось ему зыбким и ненадежным, кроме Ламасова.
Одного-единственного человека, кому он безоговорочно верил.
Данила шагнул в квартиру Ефремова, где весь пышущий, живой, наэлектризованный, стоял Ламасов, этот высокорослый худощавый мосол, склонившийся, перелистывающий загнутые и интересующие его страницы телефонного справочника.
Данила оглядел коридор – горизонтальные вешалки из реек, одинокое потрепанное пальто на оставшемся крючке. В просторной полупустой общей комнате бросаются в глаза выступающие под подоконником металлические ребра радиатора, отапливаемого паром. Потолок покрыт водоэмульсионной краской. Оконные переплеты окрашены цинковыми белилами и покрыты лаком. На кухне техника, называющаяся странным словом – рефрижератор, газовая плита, тумбы для посуды, а у окна прямоугольный стол и два стула.
– Варфоломей Владимирович, на минутку вас! – послышался высокий писклявый голос.
Ламасов машинально, живо прошагал на кухню Ефремова, не отрывая глаз от колонок с бесчисленными именами, цифрами и мурлыча, напевая себе под нос:
– …Таганка, зачем сгубила ты меня?! Таганка, я твой навеки арестант…
– Варфоломей Владимирович, почерк это Ефремовский?
Данила проследовал за Ламасовым.
– А-а-а… это! Ну, это, знамо, Ефремов писал. Только к делу по меньшей мере косвенно. Писулька-то трехлетней давности, а справочник вот поинтересней будет. Новехонький среди пользованной макулатуры.
Ламасов, погруженный в свою кропотливую, мелкую, только пальцами осуществляемую деятельность, листал страницы, а вот Данила – подошел к письму, написанному решительным размашистым почерком Егора Епифановича на листе бумаги формата А-4, который неоднократно складывали напополам, то раскрывали – по краям пожелтевший от пальцев, а рукописный текст в месте сгиба, ровно по центральной горизонтальной линии, заметно потерся.
Письмо это перечитывали, и хранил его Ефремов еще в бытность свою рачительно, как и положенную в нее дорогую сердцу черно-белую фотокарточку умершего Тараса, хранил он лист бумаги