Радуга тяготения. Томас Пинчон
в глазах-полумесяцах… Его нынешний мелкий кореш – Шмякко, юный норвежец-мулат, у которого фетиш – конская параферналия: ему нравится, когда его стегают арапником в пропотевше-кожаных сбруйницах их скитаний, коим сегодня три недели – долгонько этот продержался, для мелкого-то кореша. Шмякко носит наштанники из импортной шкуры газели, которые Клюкфилд ему купил в Орлином Перевале у фараонного банкомета с тягой к тинктуре опия – банкомет навсегда пересекал великую Рио, направляясь в пустынную духовку дикой Мексики. Кроме того, Шмякко щеголяет в бандане уставных цветов – пурпурного и зеленого (предполагается, что у Клюкфилда целый шкаф этих шелковых шарфиков дома на «Ранчо Пелигросо»[18], и он никогда не выезжает в скалы и по руслам без дюжины-двух, распиханных по седельным сумкам. Это означает, что правило всего-по-одному применимо лишь к формам жизни, вроде мелких корешей, а не к предметам, вроде бандан). А венчает Шмякко высокий блестящий шапокляк японского шелка. Сегодня Шмякко, выходя из амбара, – вполне себе франт.
– А, Клюкфилд, – сделав ручкой, – как мило, что ты появился.
– Ты знал, что я появлюсь, маленький негодяй, – блядь, этот Шмякко с таким прибабахом. Вечно подначивает хозяина, надеясь получить кожаным хлыстом пару раз по этим смуглым афроскандинавским ягодицам, кои сочетают в себе каллипигийскую округлость, наблюдаемую у наций Темного Континента, с поджарой и благородной мускулатурой крепкого Олафа, нашего светловласого северного сородича. Но Клюкфилд на сей раз лишь отворачивается, разглядывая горы в отдаленье. Шмякко дуется. В цилиндре его отражается грядущий холокост. Белому человеку не надо произносить только одного, даже мимоходом – примерно следующего: «Сегодня вечером прискачет Торо Рохо»[19]. Оба кореша и так это знают. Ветра, что несет им эту индейскую вонь, хватит кому угодно. О господи, вот пальба пойдет, кровавая, как черт-те что. Ветер задует так крепко, что на деревьях с северной стороны кровь застынет коркой льда. С краснокожим придет собака – единственная индейская псина на этих пепельных равнинах: кабыздох полезет к мелкому Шмякко и дни свои закончит на мясном крюке за открытым прилавком на немощеной площади в Лос-Мадрес, глаза распахнуты, шелудивая шкура нетронута, по залитым солнцем известке и камню церковной стены, что через площадь, скачут блохи, кровь темнеет и запекается на драной шее, где зубы Шмякко перегрызли яремную вену (а может, и пару-тройку сухожилий, ибо голова свесилась набок). Крюк вонзен в спину, меж позвонками. Мексиканские дамы тычут в дохлого пса, а тот неохотно покачивается в утренних запахах кормовых бананов для жарки, сладкой молодой морковки из долины Красной реки, давленого множества овощей, кинзы, что пахнет животным мускусом, крепкого белого лука, ананасов, что бродят под солнцем и уже готовы взорваться, огромных крапчатых полок горных грибов. Ленитроп движется меж ларей и развешанных тканей, невидимый, средь лошадей и собак, свиней, ополченцев в коричневых мундирах, индеанок с младенцами, подвешенными в платках, слуг из пастельных домов, что дальше по склону, – площадь бурлит жизнью, и Ленитроп озадачен. Разве всем не полагается быть по одному?
О. Да.
В.
18
От
19
От