В окопах Сталинграда. Виктор Некрасов
завтра опять «сабантуй». Самолеты, крик, трескотня.
Сегодня сдержали все-таки. Только в одном месте потеснили нас немцы. У Фарбера. На самом правом фланге. Метров на сорок. Придется перекинуть туда горбоносого лейтенанта с его взводом. Рамов, что ли, его фамилия. Боевой как будто парень. Мне он сегодня понравился. А часика в три – контратакуем…
Я иду в подвал.
У будки уже другой часовой – маленький, в волочащейся по земле плащ-палатке. Его я не знаю.
Бранятся в телефон связисты:
– «Мрамор»! Я – «Гранит». Как слышишь? «Мрамор», «Мрамор»! Сукин сын, опять прикуривать пошел. «Мрамор», «Мрамор», ядри твою бабушку…
Желтеет солома в углу. Валега, конечно, позаботился. Завалюсь сейчас. Два часа, целых два часа буду спать. Как убитый.
– В два разбудишь, Валега. В четверть третьего.
Ответа не слышу. Уткнувшись в чей-то мягкий, теплый, пахнущий потом живот, я уже сплю.
Часть вторая
За всю свою жизнь не припомню я такой осени. Прошел сентябрь – ясно-голубой, по-майски теплый, с обворожительными утрами и задумчивыми фиолетовыми закатами. По утрам плещется в Волге рыба, и большие круги расходятся по зеркальной поверхности реки. Высоко в небе, курлыча, пролетают запоздалые журавли. Левый берег из зеленого становится желтым, затем красновато-золотистым. На рассвете, до первых залпов нашей артиллерии, затянутый предрассветным прозрачным туманом, беззаботно спокойный и широкий, с еле-еле прорисовывающимися только полосками дальних лесов, он нежен, как акварель.
Медленно и неохотно рассеивается туман. Некоторое время держится еще застывшей молочной пеленой над самой рекой, потом исчезает, растворившись в прозрачном утреннем воздухе.
И задолго до первых лучей солнца ударяет первая дальнобойка. Переливисто раскатывается эхо над непроснувшейся Волгой. Затем вторая, третья, четвертая, и наконец все сливается в сплошном, торжественном гуле утренней канонады.
Так начинается день. А с ним…
Ровно в семь бесконечно высоко, сразу глазом и не заметишь, появляется «рама». Поблескивая на виражах в утренних косых лучах стеклами кабины, долго, старательно кружит она над нами. Назойливо урчит своим особым, прерывистым, всем нам хорошо знакомым по звуку мотором и медленно, точно фантастическая двухвостая рыба, уплывает к себе на запад.
Это вступление.
За ним – «певуны». «Певуны», или «музыканты» по-нашему, «штукас» по-немецки, – красноносые, лапчатые, точно готовящиеся схватить что-то птицы. Бочком как-то, косой цепочкой плывут они в золотистом осеннем небе среди ватных разрывов зенитных снарядов.
Едва протерев глаза, покашливая от утренней папиросы, вылезаем мы из своих землянок и, сощурившись, следим за первой десяткой. Она определит весь день. По ней мы узнаем, какой у немцев по расписанию квадрат, где сегодня земля будет дрожать как студень, где солнца не будет видно из-за дыма и пыли, на каком участке всю ночь будут хоронить убитых, ремонтировать поврежденные пулеметы и пушки, копать новые