На солнце и в тени. Марк Хелприн
не могут воздать всю полноту справедливости, – во всем этом был город, где уже почти полвека одна эпоха перетекала в другую и невинные формы прошлого, хотя и онемевшие от глубокого пореза войны, были еще живы.
Она так глубоко ощущала открывавшееся ее глазам, что старалась запечатлеть это в памяти до тех пор, пока не сможет все это разгадать, пусть даже этого никогда и не случится. Видеть вещи и томиться по ним, по оттенкам серого, по людям, которые никогда не вернутся, по солнечным дням и по облакам, исчезающим как дым… вот чего ей хотелось.
То, что она видела, не было случайным, не было хаосом, разъяснить который свыше всяких сил, потому что нити красоты и смысла, пронизавшие его, ярко сияли во тьме, высвечивая произведение чего-то большего, чем искусство, произведение, в целостности которого невозможно усомниться. Она это понимала, потому что видела и чувствовала это с младенчества, и от этой веры ее не отвратили бы все войны и страдания в мире, даже ее собственные, которых она пока не видела, но которые, она знала, в конечном счете явятся к ней так же, как ко всем остальным. Все души, она была в этом убеждена, ослепленные, развеянные в воздухе как пыль и мечущиеся вне гравитации, могут тем не менее сориентироваться и подняться к предначертанному свету. Но, несмотря на этот промельк грядущих лет, явленный в видении непрестанных перетасовок, перемен и переходов на улицах внизу – подобных блесткам света на залитой солнцем реке, – ей надо было спуститься обратно в театр, чтобы сыграть свою роль, что она и сделала.
Она сделала вздох, как ей предписывалось, и вечер за вечером будет воспроизводить его на сцене. Хотя у нее не было ведущей роли, за четверть секунды ей придется представлять тот трансцендентный миг, в зависимости от которого постановка будет удаваться или проваливаться. Из ее легких и груди будет исходить вздох, вскрик, начало песни, которое высветит в темном театре то, как техника и сила трения одной эры вдыхают свою жизнь в другую, свет смешивается со светом, а печаль – с печалью. И все это передастся в одном сладкозвучном вздохе Кэтрин Томас Хейл.
Под этим именем, однако, ее там не знали. Кэтрин Седли – таков был ее сценический псевдоним. Не знали в театре и того, что вот так, профессионально, она назвалась в честь любовницы Якова II. Не потому, что первоначальная Кэтрин Седли была добродетельна, но потому, во-первых, что нынешней Кэтрин Седли очень нравилось звучание этого имени, во-вторых, потому, что оно убирало из поля зрения ее семью, и в-третьих, потому, что со скандально юного возраста она поняла, как это мучительно – быть чьей-то любовницей.
Хотя и не все так думали, она была по-своему очень красива. Красота ее была не мягкой, а скорее резкой и тонкой, поддерживаемой невидимой силой, не успевшей полностью развиться к тому времени, как она стала женщиной. Сама по себе красота ее лица, чистая и трогательная, хотя вряд ли идеальная, могла быть чуть ли не объектом поклонения. Тело у нее было сильным и полным жизни, а когда она двигалась,