Солнце сияло. Анатолий Курчаткин
про Терентьева никогда прежде не говорил, сейчас пришлось. – И видишь же, все нормально. Никаких унего зацепок к тебе. Ничего страшного, что ему про эту сотню.
– Да страшного, если не пугаться, вообще ничего в жизни нет. – Губы у Конёва были изогнуты его обычной скобкой, концы ее твердо смотрели вверх. – Клади на все с прибором – и все в жизни будет о'кей. Все страхи от нас самих.
Видеоинженер от пульта, крутанувшись на металлическом стуле, позвал его:
– Броня, ты меня гнал: быстро, опаздываю, я из-за тебя на обед не пошел. Ты там еще долго трепаться будешь?
Конёв, только я помянул имя Терентьева, потащил меня в уединение, подальше от всех ушей, и мы стояли разговаривали с ним около самой двери монтажной. Разве только не влипнув в нее. Наружу, в коридор, он меня не вытащил, наверное, потому, что не хотел исчезать с глаз видеоинженера.
– Все. У тебя все? – отступая от двери, скороговоркой, слепляя слова в кашеобразное месиво, проговорил Конёв. – Благодарю за информацию. – И рванулся в глубь монтажной: – Пока!
Я остановил его, схватив за рукав:
– А что же теперь мне?
– Что же теперь тебе, – эхом откликнулся Конёв. Ноги у него так и играли – как у настоящего коня, удерживаемого против его воли уздой. – Что тебе. Исчезнуть! Ложиться на дно. Пропуск у тебя на полгода есть? Есть. Все, это главное. Пасись давай сейчас без привязи. По другим каналам, по конторам, которые в Стакане теперь помещения снимают. Там среди них очень денежные фирмочки есть – ты сунь нос. Попасешься так вдалеке, время пройдет – видно будет. Хмырь советского периода тоже, знаешь, не вечен.
Этой ночью, сидя в танковом пространстве киоска, обставленный, как боезапасом, ящиками с водкой, фруктовой водой, сигаретами и шоколадками «баунти-марс», я торговал – словно ставил на кон собственную судьбу. Я запрашивал за бутылку воды вдвое больше, чем она стоила, загадывая: возьмут, не возьмут? – и ее брали. Я заламывал за бутылку водки чуть ли не три цены, покупатель, перетаптываясь с той стороны окошечка, лез со мной в удивленный спор, я был непреклонен – и он платил, сколько было мною запрошено. Если возьмут, все у меня будет удачно, загадывал я, и все брали, все исчезало в танковой амбразуре окошечка, возвращаясь ко мне хрустяще-шуршащим фундаментом цивилизации. Меня било лихорадкой азарта, я метал, блефовал, срывал банк. и даже не чувствовал обычного сырого киосочного холода, обхватывающего тебя под одеждой будто плотными металлическими латами. А на улице, между тем, ночью доходило уже до десяти мороза, зима утюжила Москву со всей безжалостностью одержавшего победу завоевателя, обогреватель же, чтобы не жечь электричество, владелец киоска запретил под угрозой самой суровой кары, и рассчитывать приходилось лишь на собственное тепло, сохраняя его при помощи переходивших с ног на ноги безразмерных валенок и так же переходившего с плеч на плечи безразмерного ватника.
Дня три после визита к Терентьеву я не ездил в Стакан, а, вернувшись из киоска, заваливался спать и спал по десять часов, просыпаясь лишь к вечеру. Короткий декабрьский день смотрел в окно уже сумерками. В приоткрытую